Михаил Булгаков - «Мой бедный, бедный мастер…»
Вслед за «Вечерней Газетой» на головы Библейского и Нютона обрушилась «молния».
«Молния» содержала в себе следующее:
«Маслов уверовал. Освобожден. Но под Ростовом снежный занос. Может задержать сутки. Немедленно отправляйтесь Исналитуч, на ведите справки Воланде, ему вида не подавая. Возможно преступ ник. Педулаев».
– Снежный занос в Ростове в июне месяце, – тихо и серьезно сказал Нютон, – он белую горячку получил во Владикавказе. Что ты скажешь, Библейский?
Но Библейский ничего не сказал. Лицо его приняло серьезный старческий вид. Он тихо поманил Нютона и из грохота и шума кулис и конторы увел в маленькую реквизитную. Там среди масок с распух шими носами две головы склонились.
– Вот что, – шепотом заговорил Библейский, – ты, Нютон, зна ешь, в чем дело…
– Нет, – шепнул Нютон.
– Мы с тобой дураки.
– Гм…
– Во-первых: он действительно во Владикавказе?
– Да, – твердо отозвался Нютон.
– И я говорю – да, он во Владикавказе.
Пауза.
– Ну а ты понимаешь, – зашептал Робинский, – что это значит?
Благовест смотрел испуганно.
– Это. Значит. Что. Его отправил Воланд. Не мож…
– Молчи.
Благовест замолчал.
– Мы вообще поступаем глупо, – продолжал Робинский, – вместо того, чтобы сразу выяснить это и сделать из этого оргвы воды…
Он замолчал.
– Но ведь заноса нет…
Робинский посмотрел серьезно, тяжко и сказал:
– Занос есть. Все правда.
Благовест вздрогнул.
– Покажи-ка мне еще раз колоды, – приказал Робинский.
Благовест торопливо расстегнулся, нашарил в кармане что-то, выпучил глаза и вытащил два блина. Желтое масло потекло у него меж пальцев.
Благовест дрожал, а Робинский только побледнел, но остался спокоен.
– Пропал пиджак, – машинально сказал Благовест.
Он открыл дверцу печки и положил в нее блины, дверцу закрыл. За дверкой слышно было, как сильно и тревожно замяукал котенок. Благовест тоскливо оглянулся. Маски с носами, усеянными крупными, как горох, бородавками, глядели со стены. Кот мяукнул раздирающе.
– Выпустить? – дрожа спросил Благовест…
Он открыл заслонку, и маленький симпатичный щенок вылез весь в саже и скуля.
Оба приятеля молча проводили взорами зверя и стали в упор раз глядывать друг друга.
– Это… гипноз… – собравшись с духом, вымолвил Благовест.
– Нет, – ответил Робинский. Он вздрогнул.
– Так что же это такое? – визгливо спросил Благовест.
Робинский не ответил на это ничего и вышел.
– Постой, постой! Куда же ты? – вслед ему закричал Благовест и услышал:
– Я еду в Исналитуч.
Воровски оглянувшись, Благовест выскочил из реквизиторской и побежал к телефону. Он вызвал номер квартиры Берлиоза и с бью щимся сердцем стал ждать голоса. Сперва ему почудился в трубке свист, пустой и далекий, разбойничий свист в поле. Затем ветер, и из трубки повеяло холодом. Затем дальний, необыкновенно густой и сильный бас запел далеко и мрачно: «…черные скалы, вот мой по кой… черные скалы…». Как будто шакал захохотал. И опять: «черные скалы… вот мой покой…».
Благовест повесил трубку. Через минуту его уже не было в здании «Варьете».
РОБИНСКИЙ СОЛГАЛ…
Робинский солгал, что он едет в Исналитуч. То есть поехать-то туда он поехал, но не сразу. Выйдя на Триумфальную, он нанял таксомо тор и отправился совсем не туда, где помещался Исналитуч, а при ехал в громадный солнечный двор, пересек его, полюбовавшись на стаю кур, клевавших что-то в выгоревшей траве, и явился в белень кое низенькое здание. Там он увидел два окошечка и возле правого небольшую очередь. В очереди стояли две печальнейших дамы в черном трауре, обливаясь время от времени слезами, и четверо смуглейших людей в черных шапочках. Все они держали в руках ки пы каких-то документов. Робинский подошел к столику, купил за ка кую-то мелочь анкетный лист и все графы заполнил быстро и акку ратно. Затем спрятал лист в портфель и мимо очереди, прежде чем она успела ахнуть, влез в дверь. «Какая нагл…» – только и успела шепнуть дама. Сидевший в комнате, напоминающей келью, хотел было принять Робинского неласково, но вгляделся в него и выра зил на своем лице улыбку. Оказалось, что сидевший учился в одном городе и в одной гимназии с Робинским. Порхнули одно или два воспоминания золотого детства. Затем Робинский изложил свою докуку – ему нужно ехать в Берлин, и весьма срочно. Причина – за болел нежно любимый и престарелый дядя. Робинский хочет по спеть на Курфюрстендамм закрыть дяде глаза. Сидящий за столом почесал затылок. Очень трудно выдают разрешения. Робинский прижал портфель к груди. Его могут не выпустить? Его? Робинско го? Лояльнейшего и преданнейшего человека? Человека, сгораю щего на советской работе? Нет! Он просто-напросто желал бы по видать того, у кого хватит духу Робинскому отказать…
Сидевший за столом был тронут. Заявив, что он вполне сочувст вует Робинскому, присовокупил, что он есть лишь лицо исполнительное. Две фотографические карточки? Вот они, пожалуйста. Справку из домкома? Вот она. Удостоверение от фининспектора? Пожалуйста.
– Друг, – нежно шепнул Робинский, склоняясь к сидевшему, – от ветик мне завтра.
Друг выпучил глаза.
– Однако!.. – сказал он и улыбнулся растерянно и восхищенно. – Раньше недели случая не было…
– Дружок, – шепнул Робинский, – я понимаю. Для какого-нибудь подозрительного человека, о котором нужно справки собирать. Но для меня?..
Через минуту Робинский, серьезный и деловой, вышел из комна ты. В самом конце очереди, за человеком в красной феске с кипой бумаг в руках, стоял… Благовест.
Молчание длилось секунд десять.
ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ВОЛАН ДА
– Гм, – сказал секретарь.
– Вы хотели в Ершалаиме царствовать? – спросил Пилат по-римски.
– Что вы, челов… Игемон, я вовсе нигде не хотел царствовать! – воскликнул арестованный по-римски.
Слова он знал плохо.
– Не путать, арестант, – сказал Пилат по-гречески, – это прото кол Синедриона. Ясно написано – самозванец. Вот и показания доб рых людей – свидетелей.
Иешуа шмыгнул высыхающим носом и вдруг такое проговорил по-гречески, заикаясь:
– Д-добрые свидетели, о игемон, в университете не учились. Не грамотные, и все до ужаса перепутали, что я говорил. Я прямо ужаса юсь. И думаю, что тысяча девятьсот лет пройдет, прежде чем выяс нится, насколько они наврали, записывая за мной.
Вновь настало молчание.
– За тобой записывать? – тяжелым голосом спросил Пилат.
– А ходит он с записной книжкой и пишет, – заговорил Иешуа, – этот симпатичный… Каждое слово заносит в книжку… А я однажды заглянул и прямо ужаснулся… Ничего подобного, прямо. Я ему гово рю, сожги, пожалуйста, ты эту книжку, а он вырвал ее и убежал.
– Кто? – спросил Пилат.
– Левий Матвей, – пояснил арестант, – он был сборщиком пода тей, а я его встретил на дороге и разговорился с ним… Он послушал, послушал, деньги бросил на дорогу и говорит: ну, я пойду с тобой…
– Сборщик податей бросил деньги на дорогу? – спросил Пилат, поднимаясь с кресла, и опять сел.
– Подарил, – пояснил Иешуа, – проходил старичок, сыр нес, а Левий говорит ему: «На, подбирай!»
Шея у секретаря стала такой длины, как гусиная. Все молчали.
– Левий симпатичный? – спросил Пилат, исподлобья глядя на арестованного.
– Чрезвычайно, – ответил тот, – только с самого утра смотрит в рот: как только я слово произнесу – он запишет.
Видимо, таинственная книжка была больным местом арестован ного.
– Кто? Что? – спросил Пилат. – За тобой? Зачем запишет?
– А вот тоже записано, – сказал арестант и указал на протоколы.
– Вон как, – сказал Пилат секретарю, – это как находите? По стой, – добавил он и обратился к арестанту:
– А скажи-ка мне: кто еще симпатичный? Марк симпатичный?
– Очень, – убежденно сказал арестованный. – Только он нерв ный…
– Марк нервный? – спросил Пилат, страдальчески озираясь.
– При Идиставизо его как ударил германец, и у него повредилась голова…
Пилат вздрогнул.
– Ты где же встречал Марка раньше?
– А я его нигде не встречал.
Пилат немного изменился в лице.
– Стой, – сказал он. – Несимпатичные люди есть на свете?
– Нету, – сказал убежденно арестованный, – буквально ни одного…
– Ты греческие книги читал? – глухо спросил Пилат.
– Только мне не понравились, – ответил Иешуа.
Пилат встал, повернулся к секретарю и задал вопрос:
– Что говорил ты про царство на базаре?
– Я говорил про царство истины, игемон…
– О, Каиафа, – тяжко шепнул Пилат, а вслух спросил по-гречески:
– Что есть истина? – И по-римски: – Quid est Veritas?
– Истина, – заговорил арестант, – прежде всего в том, что у тебя болит голова и ты чрезвычайно страдаешь, не можешь думать.
– Такую истину и я смогу сообщить, – отозвался Пилат серьезно и хмуро.
– Но тебе с мигренью сегодня нельзя быть, – добавил Иешуа.
Лицо Пилата вдруг выразило ужас, и он не мог его скрыть. Он встал с широко открытыми глазами и оглянулся беспокойно. Потом задавил в себе желание что-то вскрикнуть, проглотил слюну и сел. В зале не только не шептались, но даже не шевелились.