Юрий Герман - Дело, которому ты служишь
Евгений договорил, повесил трубку, еще потянулся и, лениво переступая короткими ногами, подошел ближе.
— Это хороший аппарат, — сказал Родион Мефодиевич, — солидная вещь. Оптика у нас первоклассная, а уметь снимать приятно бывает…
Слова с трудом выходили из его горла. И фраза получилась глупой, длинной, и голос у него был какой-то словно бы искательный.
— Зеркалки, пожалуй, удобнее, — задумчиво ответил Евгений. — Вот у Ираиды, у дочери нашего декана, зеркалка цейсовская, у нее внешний вид красивый, шикарно выглядит. А для этой чертовщины еще и штатив нужен. Громоздко, пожалуй.
— Штатив я купил, — с готовностью, быстрее, чем следовало, сказал Степанов, — без штатива, ты совершенно прав, без штатива не поснимаешь. Но для начала такой аппарат, Женя, очень хорош. У нас еще в училище паренек был один, кстати, его тоже Евгением звали, художественные засъемки делал: пчелу, знаешь, очень натурально на гречихе снял, мохнатенькая такая, фотографию даже в газете напечатали, по конкурсу, а аппарат куда хуже твоего.
— Так ведь я и не говорю, что он плох. Аппаратчик ничего, громоздок только, сейчас такие аппараты никто из наших ребят не носит.
— А кто это — ваши ребята?
— Ну как же, ты же знаешь: Кириллов, Бориска, Семякин, мы с ними часто собираемся, проводим время…
Родион Мефодиевич кивал головой на каждую фамилию, хотя никого решительно не знал.
— А Устименко ты что же не называешь? — спросил Родион Мефодиевич и вытянул вперед шею. — Где же Володька? Разве он недостаточно хорош для вас?
Евгений слегка побледнел. В глазах появилось знакомое Степанову выражение покорной злобы.
— Знаешь, папа, — далеко стоя от Родиона Мефодиевича, сказал он. — Знаешь, честное слово, я никогда не понимаю, чего ты от меня хочешь? Твой Володька одержимый, маньяк, а мы простые ребята. Я не уверен, может быть, из него действительно образуется великий человек, не спорю, но, если хочешь, мы молоды, и нам нравится брать от жизни все веселое и хорошее…
— Так, ясно! — кивнул Степанов.
— В конце концов Советская власть есть Советская власть, — несколько приободрившись и более мирно, даже доверительно продолжал Евгений. — И не для того ты и мама столько переживали и все вы сражались, чтобы ваши дети не видели ничего веселого или вообще счастливого…
— Ясно! — перебил Степанов.
Ему было душно, он открыл окно и попил теплой воды из графина. «Не ссориться, не ссориться! — твердил он себе. — Разобраться! Это она, Алевтина, внушила эти штуки Евгению. Это ее рук дело, это она губит парня». И чтобы перевести разговор, он спросил, как мама живет на даче.
— Скука там, мухи дохнут, — ответил Евгений, поставив ногу на стул и завязывая шнурок бантиком. — Там ведь по соседству портниха ее, Люси Михайловна…
— Француженка, что ли?
— Зачем француженка? Русская. Они с мамой дружат, но очень тоже ссорятся. Давеча Люси органди ей испортила…
— Чего испортила?
— Да материя такая, пестрая, твердая — органди.
— Понятно! — произнес Степанов, хотя ничего не было ему понятно. — Теперь еще один вопрос: что это у вас за картина новая?
И Степанов поглядел на поблескивающее под лучами утреннего солнца стекло. Под стеклом было изображено рыжее, песчаное, тоскливое поле и несколько растений, покрытых колючими бородавками.
— Кактусы, — равнодушно сказал Евгений. — Новое мамино увлечение. Они с Люси их разводят.
— Кактусы?
— Ага.
— Варенье из них варят, что ли?
— Никакое не варенье, — с улыбкой сказал Женя. — Эта красиво, понимаешь? Просто для красоты.
— Ну, а аквариум? Что-то я его не вижу.
— Аквариум вынесли. Рыбы там заразились чем-то, все померли. И не подохли, заметь, а померли. Мама сердится, если скажешь — подохли.
— Померли! — повторил Родион Мефодиевич. — Так, ясно. Ну, а вот с кактусами все же не разобрался я: что — цветут они, что ли, красиво или запах у них хороший?
— Да нет, просто зеленые колючки. Это модно, понимаешь? Модно восклицать: «Боже, какая прелесть!» И все!
— Ну ладно, чего там толковать! — сказал Степанов. — Мы вот что, пообождем немного Варвару, потом пообедаем закусочками всякими с Володей и с Аглаей и двинем в театр. Как считаешь?
Евгений молчал.
— «Фауст» Гуно, опера, — погодя добавил Степанов. — Мефистофеля Сверлихин поет, голосина настоящий.
— Сверлихин-то Сверлихин, но ничего у нас, папа, не получится, — сказал Евгений задумчиво. — Я нынче приглашен, и отказываться неловко. А днем мы все сговорились идти на футбольный матч. Унчане с «Торпедо» играют — не шуточка… Так что вам уж без меня как-нибудь придется…
— Ясно! — в который раз сказал Родион Мефодиевич. — Понятно…
И, наклонив голову, вышел из комнаты.
ДЕД
Варвары все не было, день тянулся пустой, бессмысленный, душный.
Наконец пришел дед Мефодий, принес веник молодого луку, редиски в газете, бидон хлебного квасу. Дед приезжал к сыну преимущественно в отсутствие Валентины Андреевны, при ней жить подолгу не смел. Ее бесило, когда он ходил по квартире босой, в рубашке без пояса, или, выпив стопку, тонким и умиленным голосом пел: «Ах ты, бедная, бедная швейка, поступила шестнадцати лет», или вдруг угощал гостей: «Кушайте, пожалуйста, у нас еще много есть!» Пожив немного, дед делался каким-то торопливо-испуганным, начинал часто моргать, кланялся ниже, чем следовало, замолкал и уезжал к себе в деревню, в пустую, пахнущую перьями и золой избу.
Без Валентины Андреевны (про себя дед Мефодий называл невестку «Сатанина Андреевна») он жил тверже, покуривал свою трубочку не только в кухне, но даже и в коридоре и громко делился с Варварой своими воспоминаниями, но когда к Евгению приходили товарищи, дед затихал и вовсе не показывался, говоря с усмешкой, что ему и тут не надует, покуда там барчуки гостюют. А однажды Родион Мефодиевич видел, как какой-то Женькин товарищ велел деду сходить за папиросами.
У Степанова сосало под ложечкой, когда он видел, как тишает и без того кроткий дед, но Алевтина так краснела, когда дед выходил к гостям, что Степанов, не зная, кого больше жалеть — деда или жену, испытывал и горечь, и облегчение, провожая старика на вокзал и суя ему в карман еще денег «на всякий случай».
Они пообедали вдвоем, так и не дождавшись Вари. Дед сидел в непомерно длинном пиджаке, бородатый, его маленькие светлые, как у сына, глаза со строгой почтительностью смотрели на Родиона Мефодиевича, и, разговаривая с ним, он называл его Родионом, но так, что можно было подумать, будто он произносит и отчество тоже. Пирожки и сардины дед из деликатности не ел, но засовывал в рот лук пучками, говоря при этом, что лук, видно, нынче здорово сильно уродился, потому что дешев. Этим сложным путем отец давал понять сыну, что даром деньги он не кидает и интересы Родиона Мефодиевича в хозяйстве свято блюдет.
Вдвоем они вымыли посуду, и Степанов предложил:
— Вот что, батя, не поехать ли нам нынче в театр? Желаешь? А то ты вроде нигде, кроме цирка, не был.
— Можно и в театр! — ковыряя спичкой в зубах, сказал дед. — Я не против. Куда люди — туды я, чего ж тут!
Но глаза у него сделались озабоченными, и он стал часто моргать, словно испугавшись.
Наконец явились Варвара с Володей. Целый день Родион Мефодиевич ждал ее, а она, оказывается, ездила с Володей в ателье примерять «первый настоящий костюм — пиджак и брюки студенческие».
— Это какие же студенческие? — неприязненно спросил Степанов.
— Да ну, вздор она порет, — ответил Володя, — Из отцовского обмундирования перешили мне. Варьке же непременно нужно командовать…
Он сел на диван и сразу погрузился в какую-то книжку, а Варя, охая от восторга, ела пирожки и пирожные вместе, запивала лук квасом, потом ткнула палец в солонку, облизала и сказала:
— Грандиозно!
Сразу после чая дед стал готовиться к театру — чистил в кухне сапоги, долго почему-то ходил по квартире в нижнем белье, а потом, озабоченно моргая, заправлял брюки то в сапоги, то выпускал их наверх, на голенища. А Родион Мефодиевич курил и думал о том, что за все эти годы не удосужился купить старику приличный костюм. «Кактусы, — перечислял он в уме раздражающие слова, — органди, аквариум!»
— Возьми-ка надень мой штатский, — сказал Степанов, — ты невелик ростом, как раз впору будет. Не срами меня, оденься культурненько…
Старик поддался на слова «не срами меня», надел рубашку апаш и синий шевиотовый костюм. Перед зеркалом он сделал грозное лицо и сказал:
— Ну и ну! Ай, едрит твою в качель!
За Аглаей зашли по дороге. Она уже ждала на крыльце — праздничная, в белом платье, очень румяная, с сумеречно поблескивающими глазами.
В театре дед тыкал пальцем на сцену и громко, никого не стесняясь, не обращая внимания на шиканье, спрашивал: