Владимир Соллогуб - Воспитанница
Весело возвращалась домой из театра Наташа, опираясь на руку своего жениха. Она уж начала шутить и смеяться, но детский смех вдруг замер на устах ее. Гимназист шел молча, судорожно сжимая ее руку. На вопрос ее, что с ним случилось, не болен ли он, он отвечал отрывисто, почти грубо, что ничего… что он здоров. — Сердце Наташи дрогнуло. Отчего это он вдруг так переменился? Заботливо, нежно глядела она ему в глаза, но он отворотился. Он стыдился признаться, что девица Иванова шепнула ему как бы невзначай несколько ядовитых намеков о доверчивости мужчин, о лукавстве женщин, о красоте Наташи и о восхищении зрителей. Ревность запала в душу молодого человека; и так как он не привык обуздывать своих страстей, то он разом испытал все ее мучения. Он чувствовал свою безрассудность и не мог ее превозмочь. Он хотел бы унести Наташу — свое бесценное сокровище, и спрятать ее от всех глаз. Он отдавал себе справедливость; он знал, что многие найдутся достойнее его и что его нетрудно заменить. Не сказала ли ему Наташа, что она его не любит: зачем же не полюбить ей другого? Но теперь он никому бы не уступил своего права, и от одной мысли о том он приходил в бешенство. Он ревновал к каждому офицеру, к каждому зрителю, к целой публике. Он понимал свое ничтожество, но не понял он высокой души Наташи, в которой каждое чувство вкоренялось только тогда, когда становилось обязанностью, для которой обещание было сердечной святыней. Гимназист мог любить пламенно, страстно, бешено, но понять Наташи не мог. Грустно, холодно расстались они: она — полная тайного страха и тайного предчувствия, он — с порочными мыслями в душе, с тяжким раскаянием на сердце. Ни он, ни она не могли заснуть целую ночь. На другой день, когда гимназист явился к своей невесте, он застал ее бледною, расстроенною, с записками в руках. В этих записках, написанных высокопарным слогом, предлагались ей сердца, пронзенные стрелами амура; в некоторых предлагались ей даже просто деньги. При виде подобной переписки ярость гимназиста дошла до безумия. Как раненый зверь, бросился он на любовные письма, изорвал их в мелкие куски, поклялся убить писавших их, сжечь театр и город и зарезать Наташу, если она вздумает ему изменить.
С слезами на глазах, сложив руки, умаливала его Наташа умерить гнев свой, отвечать одним презрением презрительным людям, сжалиться над нею. Долго уговаривала она его, долго убеждала своим трогательным голосом. Мало-помалу гимназист успокоился, устыдился своих слов и перешел в другую крайность. Он начал проклинать свое бешенство и самого себя; умолял Наташу бросить его, забыть его; плакал, хотел целовать ее ноги и готов был застрелиться от отчаяния. Тогда Наташе пришлось утешать его, упрашивать не огорчать ее своим малодушием. Вместе отправились они на репетицию. При каждой встрече ревность снова начинала душить гимназиста, и снова стыдился он своей ревности.
И каждый день повторялись подобные сцены, и каждый день гимназист горько оплакивал обидные слова подозрения, высказанные им в минуту безрассудного порыва.
Между ремонтерами, прибывшими на теменевскую ярмарку, находился один армейский корнет, употреблявший всю жизнь на то, чтоб заслужить завидную известность лихого, отчаянного гусара. Тип отчаянного гусара в эпоху нашего рассказа, лет за двадцать назад, вероятно, памятен читателю. Отчаянный гусар должен был выпивать страшное количество вина и рому, должен был иметь баснословные неоплатные долги, гарцевать на сердитой лошади, сидеть часто под арестом, быть счастливым в любви и проводить время за картами и бутылками в обществе дам неопределенного сословия. С того времени тип этот начал изменяться. Люди поняли, что много пить значит не молодечество, а пьянство; жить чужими деньгами не молодечество, а плутовство; заниматься вечно разгульем тоже не молодечество, а распутство, губящее навеки и здоровье, и доброе имя.
Теменевский отчаянный гусар был вздорный парень, ослепленный блеском своего мундира, обрадованный, что мог вырваться на волю из-под матушкина крыла и мучимый безграничным самолюбием. Так как он не имел никакого образования и чувствовал себя совершенно неспособным к чему-нибудь дельному, то он погрузился в молодечество, хвастал своими пороками и всячески старался удивлять своим ухарским образом жизни.
Увидев Наташу, услышав, что все его товарищи встретили сильный отпор в своих любовных атаках, он решился перещеголять всех, одержать победу над непреклонной и тем увековечить навсегда свое имя в летописях ремонтерства и теменевской ярмарки. Самолюбие его разгорелось. В скором времени он был уже приятелем Ивана Кузьмича и всех актеров. Иван Кузьмич, желая привлечь в свой театр гг. офицеров, был мил, разговорчив и даже, забывая иногда важность, свойственную его сану, иногда выпивал с гусаром лишнюю рюмку, упрашивая его, впрочем, не спаивать актеров его. Гусар каждый вечер ходил за кулисы, начинал с Наташей любезничать, но, встречая ее холодный взор, робел, как школьник. Обдуманные объяснения замирали под гусарскими усами, и дела нисколько не подвигались, хотя он и принял уже перед товарищами скромно-озабоченный вид человека, вполне счастливого. Отчаиваясь в настоящем успехе, он обратился к хитрости и старался достигнуть наружности успеха. Девица Иванова, украшенная, по его милости, золотыми сережками, купленными на ярмарке, начала распускать насчет Наташи самые гнусные слухи и доставляла гусару все средства встречать ее повсюду, куда бы она ни выходила. Актеры начали скоро потчевать гимназиста самыми площадными шутками. Офицеры с завистью поздравляли своего счастливого товарища, который на их поздравления отвечал только лукавой улыбкой. Гимназист был бледен, худел с каждым днем; в движениях его было что-то лихорадочное. Наташа молча сносила новое бедствие: она почитала унизительным оправдываться.
В то время ремонтеры затеяли большой холостой обед в зале временного клуба. Эконом, на которого было возложено устройство пиршества, исполнил свое дело как нельзя лучше, тем более, что о цене не торговались. Ремонтеры тем известны, что не гонятся за лишней копейкой. Обед был на славу, стол украшен цветами. Рыбу подали величины баснословной; фрикасе так и горело пряностями. Видно было, что ничего не жалели. Собеседники, числом до двадцати человек, ели, пили и были чрезвычайно оживленны. Главный предмет разговора заключался, разумеется, в лошадях. Говорили с большим жаром о каурых и вороных, саврасых и буланых, половых и соловых, с отметинами и без отметин; спорили, горячились. Шампанское буквально, лилось рекой и не в одни ремонтерские утробы, но и по скатерти и по полу. Опорожненные бутылки бросались весьма ловко в угол комнаты, где бились с приятным звоном и в скором времени образовали порядочную пирамиду.
Раскрасневшийся гусар бился об заклад, что одним залпом выпьет целую бутылку шампанского, что, впрочем, исполнил весьма неудачно, облившись весь вином. Другие последовали его примеру с большим успехом. Шум сделался ужасный. Все говорили вместе, не слушая друг друга. Эконом, призванный для получения благодарности, тут же был употчеван до совершенного упоения.
Картина сделалась самая живописная. Посреди густого табачного дыма толпились в разных позициях раскрасневшиеся усачи в разноцветных шелковых рубашках, с чубуками в руках. На столе не было уже ни цветов, ни тарелок, а красовалось что-то вроде географической карты. Улыбавшийся слуга в оборванном сюртуке стоял у дверей с подносом и откупоренной бутылкой, которую он прикрывал пальцем.
— Знаете, господа, — закричал кирасир, ростом в три аршина, — богатая мысль! Теперь бы послать за цыганами. А что, в самом деле: они попоют, а мы послушаем — ну и хорошо, кажется.
Несколько офицеров рассмеялись.
— Ну, брат, тяжелая кавалерия, спешил брат, спасовал… — заметил с хохотом отчаянный гусар. — Так пьян, что и завираться начал.
— А что!
— Как что? Цыгане-то в нынешнем году не приезжали. В Москве, слышно, остались.
— Ба, ба! в самом деле, — заревел кирасир и ударил стаканом по столу; стакан разлетелся вдребезги, а вино разлилось новым океаном.
— Нет, вот что, — подхватил майор с темно-малиновым лицом и светло-серыми усами, — пускай гусар пошлет за своей Наташей.
Отчаянный гусар немного смутился.
— Не пойдет, — сказал он, краснея.
— Не пойдет? Как не пойдет? Посмотрел бы я в старые годы, как не пошла бы моя Матрена Ивановна… посмотрел бы я…
— Она ведь такая застенчивая, — робко вымолвил гусар.
— Вот еще на вздор этот смотреть! У меня, брат, по-военному: рысью, марш! Вся недолга… Да ты, кажется, молодец на словах только, а на деле… мое почтение!
— Позвольте, майор, вы, кажется…
— Не горячись, душа моя, нездорово. Нам с тобою ведь не знакомиться, да и меня господа знают. Сердись, не сердись, а я так думаю, что Наташа тебя просто дурачит.