Евгений Клюев - Translit
И мама начинает справляться сразу:
– Выброси немедленно косяк!
Упс… мама, оказывается, и с терминологией лучше его самого знакома.
– Вот просто сейчас, пока мы разговариваем, – платино-иридиевым голосом продолжает мама, – иначе я не положу трубку и вся моя пенсия уйдет на этот разговор.
Шантаж… может, правда «выбросить косяк»?
– Там, где ты сейчас… ты не у Тильды, я по твоему звонку поняла – там урна есть поблизости? Я надеюсь… я уверена, что ты ведь не будешь потом косяк доставать из урны – куда люди плюют?
Личная гигиена прежде всего. Но надо все-таки подпустить правдоподобности: поизворачиваться какое-то время.
– Мам, у меня нет с собой косяка. В чемодане косяк, дома.
– Ты же сказал, что чемодан уже в Копенгаген с кем-то уехал!
– Вот он и уехал, м-да. Вместе с гашишем.
– Сколько там гашиша?
Знать бы еще, сколько его бывает!
– Грамм… сто? – пытается угадать мама.
И вот тут он расхохотался. Видит Бог, невозможно было сдержаться! Сто граммов гашиша… мама думает, что он миллионер.
– Мамуль, за сто грамм я бы уже пожизненно срок отбывал, гашиш такими порциями не покупают. У меня и было-то граммов… пять от силы, а осталось… три, наверное. И они уехали в Копенгаген.
– Мне кажется, это неправда. Мне кажется, они, эти три грамма, в кармане у тебя лежат. Лежат ведь?
Ну и… пора уже: надо дать маме возможность быть правой. Надо позволить ей пережить успех хорошего педагога. Надо помочь ей успокоиться… хотя теперь она, странным образом, гораздо спокойнее, чем в начале разговора.
– Лежат. В потайном кармане лежат. Давай, знаешь, я выброшу – и сам тебе перезвоню? Я точно перезвоню, не беспокойся, а то ты, правда, все деньги на этот звонок истратишь… я перезваниваю, ладно?
И он разъединился.
Может, и в самом деле купить сейчас сколько-нибудь гашиша и выбросить? Бред! Но он знает один квартальчик здесь, в Обенро… вот, прямо совсем близко к фиорду, на пути в «Нетто», такая улица, где всякие веселые девочки оказывают всякие веселые услуги, он не то чтобы пользовался – да не пользовался, мама, не пользовался! У него никогда просто не было необходимости, потому что вокруг то и дело оказывались вполне и вполне бесплатные милые подружки, которым он почему-то оказывался симпатичен… не проси у меня отгадки этой загадки, мама, я бы, может быть, даже и обошелся бы без половины подружек, особенно здесь, в Дании, где никто не считает таким уж криминалом грехопадение по взаимному согласию!
Столбик зарядки на телефоне, как в плохом кино, – близко к нулю: оно и понятно, последний раз утром на пароме телефон заряжался.
Минуточку, на каком пароме?
Вокруг Обенро.
На улицах ни души. И он бежит к тому месту, где, как помнится, был телефон-автомат – лет двенадцать назад, во всяком случае, точно еще был. Бежит, в панике нажимая на попискивающие клавиши своего почти уже мертвого телефона, – ну, слава Богу, мамин голос: алло-алло!
– Мама, у меня телефон садится, я автомат ищу, и я уже выбросил гашиш…
– Это неправда, ты говоришь неправду, ты просто собираешься…
И связь прерывается.
А автомата на прежнем месте, конечно, нет.
Мобильные времена.
Ну, что ж… так – значит так. Не его, в конце концов, вина, что отказал телефон. Он, правда, снова попробовал нажать на «оп» – телефон вдруг включился, но надолго ли? Так вот, не его вина, что телефон отказал! Если бы по этому телефону звонил он один, а то ведь звонят все, кому не лень! Вот и сейчас… причем опять, конечно, мама.
Он нажимает на кнопку и слышит голос Курта:
– Куда ты убежал от самого дома? Я только что видел тебя внизу с фру Йенсен… Там телефон наверху надрывается: я подумал, вдруг мама?
И он бросился назад – на родной голос Курта… на зов Ютландии: домой. Потому что дом его – здесь: вон в том мезонине, где он, уходя, опять забыл потушить свет. Что касается Копенгагена, то туда и без него есть кому вернуться – пока есть кому.
Наш-пострел-везде-поспел.
Курт машет рукой с балкона.
Снап!
Исходный принцип репрезентации – равноценность знака и реальности (даже если эта равноценность – полная утопия, она все же базовая аксиома). Наоборот, симуляция исходит из утопичности принципа равноценности, из радикального отрицания знака как ценности; симуляция видит в знаке переворот значения и смертный приговор референту. Если репрезентация пытается поглотить симуляцию, относясь к ней как к ложной репрезентации, то симуляция обволакивает все здание репрезентации, видя в нем самом только внешнее подобие. Образ проходит следующую последовательность фаз:
1. Он отражает реальную действительность.
2. Он маскирует и искажает реальную действительность.
3. Он маскирует отсутствие действительности.
4. Он не имеет никакого отношения к действительности: он превращается в собственное подобие.
В первом случае образ выглядит как благо: у репрезентации характер причастия. Во втором – образ предстает как зло: у него характер злодеяния. В третьем случае он только притворяется, что обладает обликом: характер колдовства. В четвертом вообще нельзя говорить об облике, поскольку образ приобретает характер симуляции.
Переход от знаков, которые маскируют нечто, к знакам, которые скрывают, что за ними ничего нет, – это решающий поворот. Первые подразумевают теологию истины и тайны (к которой относится и понятие идеологии). Вторые открывают эру подобий и симуляций, в которой больше не осталось ни Бога, ни Страшного суда для отделения правды от лжи, действительности от ее искусственного воскрешения, потому что все уже умерло и уже воскресло{37}.
Вообще говоря, Твери лучше всего было стать в свое время столицей, как оно и предполагалось. Тот факт, что в силу всем известных обстоятельств столицей Тверь не стала, и на судьбе государства Российского, и на ее собственной судьбе отразился весьма и весьма печально. Государство Российское отныне вынуждено было метаться между двумя столицами – Москвой и Петербургом, сама же Тверь навеки оказалась в положении «между», и даже неважно, между двух ли огней, между молотом ли и наковальней, между городом ли и деревней, ибо всякое «между» есть прежде всего между, а уж потом – между чем и чем.
Эта вот промежуточность и составляет сущность Твери – изначально, стало быть, обреченной на отсутствие определенности, законченности, цельности, то есть на полную невозможность когда-нибудь состояться. Тверь – город-маятник, испокон веков качающийся между столицами и не касающийся ни одной, ни другой, ибо, как всякий маятник, зачарована лишь самим колебанием, нарезанием треугольников.
Те, кто живут в Твери, живут, собственно, не в Твери – или живут в ней лишь номинально, мыслями своими находясь при этом либо к северо-западу, либо к юго-востоку от Твери: соответственно, в одной из столиц. И происходит это вовсе не из нелюбви к Твери как таковой (Твери как таковой нет и никогда не было) или, наоборот, из любви к одной из столиц (двух столиц у одного государства нет и быть не может) – происходит это только и исключительно из-за присущей любому тутошнему аборигену страсти к самоопределению. Кто же я, значит, все-таки – с кем я: с утонченным чахоточным Петербургом или с вульгарной жовиальной Москвой?
Каждое тверское дитя отродясь знает, что в Твери вообще-то не живут, а только временно находятся, и что задерживаться в Твери особенно нечего. Если же кто задерживается – все равно, значит, не живет, а только коптит… так и Фамусов сказал: и будь не я, сказал (как отрезал), коптел бы ты, Молчалин, в Твери. Короче, коли созрел – убывай отсюдова: хочешь, на северо-запад, если ты утонченный и чахоточный, хочешь, на юго-восток – если вульгарный и жовиальный. А маятник-Тверь так и будет качаться из стороны в сторону, так и будет нарезать треугольники – не касаясь ни одной из двух столиц.
Стало быть, промежуточность, смежность, пограничность – как постоянную готовность в любую минуту сигануть на северо-запад или на юго-восток – тут ощущают в себе с детства: будто ты, дитя, пока не взаправду живешь, а только еще к жизни готовишься, на себя ее примеряешь, дескать, так – хорошо? или так – лучше? или так? Словно взаправдашняя жизнь еще где-нибудь впереди – и вот там-то уже все по-настоящему, там все всерьез, там, значит, у нас настоящий спектакль, в то время как тут – прогон: родственники одни смотреть пришли… хочется, конечно, хорошо показаться, но особенно выкладываться ни к чему, будет еще время.
Со своим «будет еще время» тверич и идет вперед, в одном из вышеуказанных направлений, но, дойдя до Петербурга или Москвы, это великовозрастное уже дитя жить, однако, не начинает и там, а все еще предвкушает – теперь по инерции, по инертности тверской, – что вот-вот, дескать, кончится детство и начнется оно, самое главное. Уже завтра начнется, уже послезавтра – ну, или чуть позже: объявят день премьеры, билеты продадут, зрителей соберут и – здравствуй, самое главное!