Юлия Качалкина - Давай поедем к нашим мёртвым (сборник)
Тебе – лишь ждать. Лихорадочно протирая пыль на крыльях фортепьяно и в самых мелких впадинах гипсолитовых стенок, хранящих белье, книги и мелкие предметы потенциальных утрат. По сути – все наши возможные формы, не востребованные сейчас, но отложенные на потом.
…Если бы можно было, ты бы прошелся удобной ольховой метлой по улице Ленина и улице Пушкина. Тем самым, что, ни разу не пересекшись, впадают в просеки и зарастают непролазным малиновым кустом.
Бой с половиком
Чей-то наш (уже не вспомнить, чей именно) махровый халат жил теперь в прихожей на правах половой тряпки. Ну и половика – им и мыли пол, и вытирали об него подошвы в грязное время года. Халат был полосат и назойлив: норовил прилипнуть всякий раз, когда наступишь на него рифленой мокрой подошвой, а он на беду сух.
Ты его отшвыриваешь, трясешь ногой и теряешь всякое терпение, отпущенное вещам в доме. Борешься, потеешь, нецензурное слово того и гляди сорвется с языка… а тут в дверях появляется сонная еще мама и молча, посмеиваясь, смотрит на тебя.
– Ваня (или – Петя, или – Саша, или – Лера)! Совершенно бесполезно драться с тряпками, носками, шнурками, бумажками, полотенцами, тарелками, ложками, подушками.
Ты начинаешь усиленно пыхтеть, стараясь не переходить на личности и не впадать в глупую обиду, – не вскинуться вдруг со слезами на глазах, как уже бывало в детстве (ведь оттуда же, оттуда!): сами виноваты! Я их не трогал, это они первые, они меня…
Пыхтишь и слышишь, как она продолжает улыбаться где-то совсем рядом. Она, та, которой ни одна маленькая гаденькая зубная щетка не напакостит. Есть же счастливые люди!
– А я ничего… я что, тебя раздражаю?
– Да нет, ты сам раздражаешься…
– А ты сделай вид, что не замечаешь…
– Язычок бы… – Замираешь согнутый пополам, неужто образно выражается про твоё легкое хамство? «попридержать», «оттяпать», «свернуть в трубочку и…» – Язычок бы взял. Удобнее же ботинок одевать будет.
Эх, гори метафора синим пламенем!
Вздыхает и уходит включать телевизор. Вот-вот по комнате поплывет белый шум электричества. Ты же всегда слышал и слушал именно его, а не передачи. И это был чистый эфир, о нем тебе потом написал Платон. Уже после Вальтера Скотта и Дюма. Потому что всему свое время, и сначала – кони и рыцари, а потом философия.
Белый шум обнаруживает себя сразу – стоит только войти в помещение или хотя бы приблизиться к нему по лестнице (в школе, какой же это был кабинет? Поди ж математики. Программы по телеку еще совпадали с нашими уроками). Ты настиг этот шум и как будто понял что-то до конца. Будто подсмотрел (без цели: заглянешь, а там незнакомые параллели: то ли А, то ли Б, все пристойно, пишут, играют в фантики) – подсмотрел запретную музыку, подслушал неуместную картину объяснения. белый шум на то и белый, что – слепой. И ты никогда не узнаешь, в чем была правда, спугнутая твоим приходом.
На кухне вот-вот зашкворчит задохнувшаяся в холодильнике колбаса, которой теперь суждено жариться на медленном огне газовой конфорки. Мама больше не смеется. Скоро уже забудет происшествие этого утра.
Натягиваешь шапку на непослушные рыжие волосы и грозишь половику кулаком! Халатное поведение уже не уместно, мой дорогой! Халатное – халатам, а половикам… гм… выходит, что – половое.
И самому уже смешно от такой нелепицы. А отомстить севшему от стирки носку можно и вечером. Ах, какое же сладкое это чувство – чувство скорой расплаты!
* * *…А еще ведь можно звонить по справочным телефонам книжных магазинов! Там ответят, протараторят: «Здравствуйте, книжный магазин такой-то, подождите, пожалуйста». И ты ждешь, слушая стол на другом конце Москвы, – тот самый, в который упирается отложенная на время трубка.
Сформулировать вопрос не сложно: есть ли у вас роман писателя Н?
Н? – переспросят участливо и застрекочут клавишами компьютера, вбивая фамилию в поисковую систему. – Нет, Н, к сожалению, нет. Был, но вчера купили последний экземпляр.
Да? – с притворным простодушием удивляешься ты, будто бы купить именно этот последний экземпляр входило и в твои наполеоновские планы. – Какая досада… а сколько же он стоил?
И невидимая девушка начнет поиск сначала. Цена уже проданной книги – зачем она тебе? То – цена твоего не-выхода из дома, твоего не-разговора с ней вживую.
А через пару часов можно позвонить снова. В этот же магазин или в другой, но лучше все-таки в другой. Потому что ты (но почему все-таки?) уверен, она запомнила твои интонации, твой голос. Вдруг одернет, не поздоровавшись и не попросив «пожалуйста, подождать», – сразу и грубо, как приставшего в метро неврастеника.
Что это вы?
Я не испытываю ее терпение дважды. Мне достаточно трех-четырех разных девушек на трех-четырех разных номерах.
Ведь я не ханжа.
И все чаще начинаешь писать в темноте. Не потому что электричество отключили, дом спит в согласованном без обжалования мраке или ты сегодня просто ночуешь в незнакомой квартире, где по стене с непривычки к ее рельефу не нашарить выключателя. Ты пишешь в темноте, устав от света и больше не доверяя его вспомоществованиям, – отупевший, почти сомнамбула, в протяженности какого-то нового невероятного, случаем темноты данного тебе тела с руками и ногами великана, с осязанием медузы, с весом птичьего пера.
Вероятно, ты с утра не узнаешь написанного. Даже не вспомнишь, что мог не узнать. Но, написав, переведешь текст в жест. А кто сказал, что письмо – это только результат, плевки чернильной пасты на бумаге? Письмо – это жест, достаточный сам для себя; жест, не наполненной консервированными голубцами банки; мост, перекинутый между отсутствием берегов.
Мир, который по мере твоего в нем присутствия зажигает лампочки на бесконечном потолке коридора (кто-то сказал мне, что переносит приступы головной боли, гася эти воображаемые лампочки), – этот мир всегда будет бояться темных углов, где есть место неузнанным вещам (таким привычным при свете дня), ошибкам форм и расстояний. Всему тому, неоднозначному и недоказуемому, что порой искажает самые прочные и стройные представления о действительности, – такой, какой мы привыкли ее считать. И письмо в темноте однажды воплотит в себе самое упорное сопротивление пойманной раз и навсегда ясности.
И сбережение глаз здесь абсолютно ни при чем!
Сигнализация
…И говорю ей: ну, сделай что-нибудь! Что-нибудь, что угодно. Я целый день заигрываю с Колей, – то ли потому, что самые главные и строгие на свете старшие в отъезде и делать больше нечего, то ли потому что весна бежит по вене, то ли, прости господи, потому, что все – правда.
Ну, сделай же что-нибудь со мной.
Что? – спрашивает. И по глазам вижу, ничего делать не собирается. Экран от батареи в ее комнате отвалился и стоит, косо прислоненный к подоконнику. Вместе смотрим на него и мысленно чиним. Она берет пустую бутылку из-под моего кефира и отдирает этикетку с названием «Домик в деревне» и прекраснодушной рекламной бабкой – производящей, кажется, все молочные продукты на свете. Банка без этикетки становится похожа на куклу без одежды, – мы смеемся, понимая это без слов. Она предлагает: «Давай играть в куклы!» – и надевает этикетку обратно на бутылку.
Я делаю бутылкой прогулочное движение: кукла пошла гулять. Опять смеемся.
Она уверена, Коля, увидь он нас, решил бы: девочки того.
Вспоминаю, что с куклами когда-то получалось по-настоящему. Не то, чтобы теперь грустить, разучившись. Но научиться вспять невозможно. Возвращаю ей бутылку и встаю, собираясь мерить комнату шагами.
Коля выходит из кухни, идет к нам. Дверь в коридор совсем не напротив, так что всегда попадаешь мимо. И он, проскочив, тоже возвращается.
– Ну что? – спрашивает. – Может, будем собираться?
– Да, мы тебя ждем, – отвечаю весело, пускай не думает!
– Да? – будто удивлен. Уже в куртке и при сумке вызывается помочь с замками. Закрыть дом, запереть призраков, как мы однажды чуть не заперли нашего деда. Его спас только опрокинувшийся на пол внезапно стакан. Руки затряслись – мы услышали. А сейчас откуда-то началась идеальная тишина: капля на кончик сосульки набежала и застыла, не отрываясь к земле.
Внутри до завтрашнего утра мы включили пожарную сигнализацию. Никакого, правда, сигнала не поступит ни в какое отделение, если даже вспыхнет и разом сгорит все наше пристанище. Связи порваны, осталась только пара красных лампочек, которыми мы до сих пор надеемся обмануть воображаемых грабителей и просто хулиганов. И мы всякий раз зажигаем их с упорством людей, якобы не безразличных миру, и миру есть, чего у них взять.
Очень скоро дом исчезает за поворотом, мы попременно подскальзываемся, хватая друг друга за рукава, разговариваем о блюзе и Париже. В Париже много негров и арабов, и сейчас стоит почти летняя теплынь… безобидные предметы, ясные и простые. И я, прощаясь с ними, выхожу на Новокузнецкой, чтобы сесть там же на идущий следом в ту же сторону поезд. Одной.