Юлия Качалкина - Давай поедем к нашим мёртвым (сборник)
Но Колька настаивал, что ведро именно смотровое, а хозяева, чтоб его лягушка забодала, совсем даже и не обыкновенные люди!
Так все лето дети ездили смотреть на писательские дачи и гадать о ведре.
Однажды, ближе к августу, готовясь к возвращению в Москву, Саша поделился с бабушкой их с Колькой самым сокровенным открытием – рассказал про «совсем даже не людей» и «чтобы искать берег в бурю». Бабушка так знакомо улыбнулась и объяснила, что… на маленькие елочки и сосенки вешают ведра для сбора смолы. Чтобы потом делать из нее всякие полезные вещи. Вроде даже как брошки: «Вот, посмотри (она взяла его за руку, провела в комнату и достала из поцарапанной шкатулки маленький желтый овал янтаря с вплавленной в него мушкой)».
Правда иногда, сказала бабушка, про ведра забывают. И деревья вырастают так, что никто – даже с лестницы – не сможет достать собранную смолу.
Саша подумал, что он бы – непременно достал. Что-нибудь придумал бы и достал.
Бабушка помолчала и назвала его романтиком. А вечером они вместе принесли из сарая длинную мутную пленку и закрыли перила, аккуратно скрепляя складки скотчем. На следующий год дачу сдали другим москвичам.
Из дальнего подъезда выскочила овчарка и несколько раз облаяла дядю Сашу. Он махнул на нее большой подлатанной рукавицей и пошел в сторону бойлерной: нужно было выключить фонари. Снег тонкой мутной пленкой покрывал перила, окна и перевернутую детскую горку. Красный пакетик рвался в вышине, то надуваясь, то опадая.
… Точно кто-то готовился вернуться через много-много лет и найти всё прежним.
Письмо в темноте
Береги глаза! Я вот одно время учился писать в темноте.
Жутко интересный процесс
(Из частного письма)…Все начинается с детской игры, где победитель получает значок из домашней коллекции: завяжи глаза и напиши вслепую какую-нибудь фразу. Мама мыла раму. Тобик – хороший пес. Я тебя люблю. Что угодно. Только чтобы – ровно. Строке не наползать на строку, не слиться.
Перетерпеть шарф вокруг головы даже сложнее, чем дрожь в руке. Быстрее хочется посмотреть и увидеть, насколько буквы непохожи на твои, насколько по ним ты отличаешься от самого себя, когда – с открытыми глазами и – по подсказке голой горизонтальной бумаги.
Мы выдерживали фразы не длиннее четырех слов.
Проходит время, все меньше слепоты наступает сознательно, все больше – вынужденно. В ней ты больше и плотнее, чем есть. С возрастом погружаешься в габариты внешнего, разучиваясь правильно рассчитывать пропорции своего тела. Словно человек, однажды пересевший из Запорожца в Волгу и не вписавшийся ни в один поворот.
Проходит время, и ты пробуешь повторить опыт письма в темноте. Уже понимая его символическую природу: научиться доверять и рисковать. Держать в памяти все, что хочешь написать, сразу. И написав, все еще помнить именно таким, каким хотел, а не таким, каким – получилось. Криво и со смещением. Повтор приносит новые удивления: оказывается, ты можешь написать не больше двух слов кряду. Но вдруг научился – левой рукой и двумя одновременно.
Из всех утрат, которыми мы становимся старше, утрата веры в спасительную вероятность – самая тяжкая. Есть приметы этой утраты на уровне каждого отдельного Я, но есть и те, что заметны всюду. Спуститесь в метро.
…станция Александровский сад – идеальная площадка эксперимента. Она – конечная. На поезда, приходящие сюда и не приписанные к подземному кремлевскому Городу, нельзя опоздать, и в них не втиснуться. Они изрыгнули ехавших в центр и ждут тех, кто бежит оттуда. Но люди входят внутрь только в течение первых двух минут. Давя и налезая на покидающих вагон, как строчки слепого письма. Те, что подойдут позже, так и останутся стоять на перроне, глядя вам в глаза сквозь воображаемое стекло воображаемой двери.
Почему?
Они боятся. Боятся, что автоматические двери щелкнут, не дав им перешагнуть порог. Допустим, решатся, а их тут же – цап! И либо газету порвут, либо сумку защемят, либо вообще конечность сломают.
Страх травмы. Страх распознанного другими намерения.
Оттого и ситуации наоборот – стоят-стоят снаружи, да вдруг как кинутся к вам! С отчаянным выражением радости на постороннем лице. Исчезающем сразу, как только барьер взят, дабы не выдать Поступок.
…со временем дней недели всегда – семь. И они неизменно – в столбик, в столбик газетной телепрограммы, набирающей с годами цвет и глянец. Каждую неделю покупаешь себе неделю следующую – отмечаешь подорожание, обкусанной шариковой ручкой ставишь восклицательные знаки напротив времени просмотра. Но почти никогда ничего из этого не включаешь, чтобы горело в глаза и обрывалось антенной рябью.
Веришь синопсисам на слово. Или не веришь настолько, чтобы придумывать совершенно свои истории под масками чужих названий. А помнишь ли, как все почти мультфильмы были – наугад и вдруг? Как вы прибегали домой после футбола, соврав, что – из школы, и успевали на встречу с муми-троллями, старой-старой сказкой и ежиком, так и не вышедшим из тумана?
И то ли школьное расписание, ревнующее к прогулам, подгадывало твое время под эфиры, то ли одноклассники слишком быстро забивали все голы в твои ворота… но о том, для чего на самом деле существует программа телепередач, ты узнал только в третьем классе общеобразовательной школы.
…на даче, недалеко от тех мест, где в имении «Мцыри» нашим ровесником жил у своей бабки Лермонтов, а теперь – открыт туберкулезный санаторий, – там мы росли. Летом. Зимой словно затормаживаясь специально, чтобы с новым июнем наверстывать с силой всех сбереженных месяцев. С тех пор пространство фирсановских полян и перелесков, искусственных пожарных прудов и свалок, куда порой ходили за остовом старой газовой плиты или какой другой хозяйственной надобностью (Из остова устраивали стол на открытом воздухе. Жили бедно и изобретательно.), – это пространство стало внутренним. Система параллельных улиц Пушкина и Ленина, переходящих в просеки, – это система сознания, со своими опорными знаками деревьев-не деревьев, людей-не людей.
В них, как в языческих алтарях, – души событий и героев. Все начала всех историй.
Эр-200 несется по песчаной насыпи, вдавливая рельсы в мховые подушки косогора и отдаваясь глухим вздрогом во всех без исключения домах. Помню, как моя кровать отъезжает от стены на какой-нибудь миллиметр и останавливается. До следующего поезда.
Есть во взрослении один момент – всеми пройденный, но не всем памятный. Я говорю об узнавании собственного пола.
Всегда казалось, что вариантов – бессчетное множество. Ты смотришь на цветок, охотишься за ветром (мы ели ветер, широко раскрывая рты и подставляя их под порывы; чувствовали направление на вкус), пересыпаешь неуничтожимый песок на обочине (кварц может расплавиться, изменить форму, но сам материал вечен). Ты чувствуешь все это и во всем – миллионы, миллиарды постоянно меняющихся оттенков. Ты чувствуешь их с самого раннего детства. Он, она, оно, они… и те, которым нет названия. В этом нельзя остановиться, нельзя прерваться и сказать: ветер – он, сирень – она, а что же делать с туманом? Не по этой ли причине ежик так и не вышел из, а лишь встретил там, внутри, друга-медвежонка?
Пока ты знаешь правду оттенков, которая и есть единственная правда на свете, ты не можешь выбрать, кем тебе стать в мире (понимая, однако, что выбор неминуем и стать нужно навсегда) – девочкой, мальчиком? Серьезно интересуешься у старших, спрашивая совета. Не понимаешь, почему они смеются и гладят тебя по голове. Дело-то не плевое, решается судьба.
И ведь так и не делаешь выбор, просто в какой-то момент забывая, а вспомнив, уже не умея. Словно в определенный день, час, минуту, секунду что-то намеренно отвлекает тебя от этой игры и отнимает власть располагать ходами. Бабочка пролетела, в стене осыпалась штукатурка, за воротник провалилась божья коровка, которую ты пускал гулять по самой его отглаженной кромке… достаточно секунды, малейшего движения, чтобы отвлечь. И – уже потерян. Уже никогда не вернешься к полутонам и свободе неявного, данного только в момент соединения с ним.
Но не выбранный тобою мир не исчезает, хотя и навсегда путает дороги к себе. Он по прежнему случается с твоем настоящем – в дни солнцестояний, резких оттепелей, неожиданных гроз и размножения домашних грызунов-паразитов, когда мышей вместо одной обитательницы кладовки становится вдруг три или пять. Одним словом, в дни прорывов и переломов очевидного и привычного.
Углы в комнатах становятся тревожными: можно без устали выравнивать кресла относительно узора на ковре, передвигать горшки с фиалками на широких подоконниках старинных рам, вытягивать складки на тюлевых шторах, висящих сбито, словно – фата на невесте… все бесполезно. Пока не пройдет эта буря потустороннего мира, того, от которого ты однажды отвлекся и куда не смог войти снова, – пока она не уляжется и оставит вещи в покое, что-то сделав с ними по своим никому не ведомым законам.