Анатолий Тосс - Магнолия. 12 дней
Я отступил назад, несколько коротких, мелких шагов, стараясь выиграть хоть какие-то секунды; время утратило свою непрерывную плавность, выродилось в отрывистый набор одиночных кадров.
Вспышка, кадр первый – правая рука Аксенова широко, по-деревенски, на весь размах, отведенная назад. Еще одна вспышка – озверевшее, перекошенное не то злобой, не то напряжением лицо, если бы я мог, я бы успел ударить его коротким, резким джебом. Следующая вспышка высветила уже сам кулак, врезающийся в меня с ужасающей свистящей скоростью, он показался огромным, увеличенным до нереальных размеров, я успел разглядеть крупные выпирающие костяшки.
Я не смог ни прикрыться, левая рука даже не попыталась остановить удар, ни пригнуться, лишь отпрянул, отклонился назад, левый глаз тут же залепило, будто хлестнули жесткой, полностью изолирующей свет тряпкой. Сначала зрение погрузилось во мрак, сплошной, кромешный, вдавленный внутрь мрак, и только через мгновение-другое сначала прорезала боль, а затем до сознания долетел и звук удара, словно огрела пощечина, только жестче и не так звонко, глуше и значительно плотнее.
Мне показалось, что я ослеп, не на один, а сразу на оба глаза, я ничего не видел, вообще ничего, все погрузилось в черную, едва расцвеченную желтоватыми вспышками пустоту. Потом наконец проступил красный цвет, темный, почти бурый, с него и началось восстановление сначала света, потом форм, очертаний. Оказалось, что левая ладонь залита кровью, я держал ее прямо перед глазами, пытаясь сообразить, откуда кровь, но опять не успел.
Сначала где-то в стороне, словно в удаленной, вытянутой перспективе проступило лицо Аксенова, оно показалось не объемным, а совершенно плоским, будто было нарисовано неумелым художником на листе ватмана. В одно мгновение оно разрослось, злобное, искаженное, полное распирающей изнутри ненависти. Снова летящий прямо в меня, сбитый немыслимой скоростью комок, только теперь он казался темным, однотонным, почти черным. Он летел не по дуге, не по касательной, как первый, а прямо в меня, наверное, я бы успел увернуться, уйти головой вниз, нырнуть под него. Но не ушел, не нырнул.
Брызги залепили мозг. Зрение перестало быть внешним, наружным, оно забилось внутрь и там, внутри, стало разбираться с брызжущими во все стороны ослепительно белыми, желтыми, как бенгальские огни, ярко-красными мелкими, частыми разрывами. И сразу же их залепила боль, тоже слепящая, тоже разрывающая, ломающая перегородки, заливающая все новые и новые сломанные объемы.
Видимо, я перегнулся, схватился за лицо обеими руками, пытаясь хоть как-то удержать в них разъедающую боль, и уже не видел, что подкосило меня окончательно. Следующий удар сбил с ног, старая резкая боль смешалась с еще более резкой новой, я осел, повалился на бок, инстинктивно поджал коленки, закрыл голову правой рукой, левую прижал к сломанному ребру. Я не потерял сознания, но, перемешанное с болью, оно стало беззащитно, беспомощно, точно так же, как и тело – единственное, о чем я успел подумать, будет ли он добивать меня ногами.
Прошло время, я не знал сколько, вспышки в мозгу стали оседать, терять яркость, интенсивность. А вот боль, наоборот, только распухала, растекалась, заливала корежащей плавленой лавой. Потом кто-то стал теребить меня за плечо, настойчиво, мне стало неудобно лежать, дернули сильнее, пытаясь перевернуть на спину. На спину поворачиваться не хотелось, мне было удобнее на боку, свернувшись калачиком, казалось, чем плотнее я свернусь, тем сдержанней и мельче будет боль. Все же проступили слова, одни и те же, знакомые: «Тосс… Тосик. Эй, Тосик… Ты слышишь меня?»
Я не хотел, но заставил себя, оторвал ладонь от лица, открыл глаза. Сначала показалось, что я вообще ничего не вижу, что зрение исчезло, перестало существовать, затем пробился свет, он был темный и липкий. И лишь позже, когда я смог разобрать, оказался красным.
– Тосик, ты как? – снова раздался голос сверху. Казалось, что он тормошит меня, не рука, а именно голос.
– Подожди, – пошевелил я губами и стал разглядывать красное, разлитое повсюду. Тут до меня дошло, это кафель залит кровью, и я удивился: «Откуда столько крови? Откуда она взялась? Чья, из кого вытекла?»
Потом снова отдельные, четкие, не связанные друг с другом кадры. Вот, будто взгляд со стороны – я уже сижу, мотаю мутной головой. Мутность проступает и в глазах, и вообще разлита по лицу, я удивляюсь, мне-то ведь известно, что это «я», но черты почему-то непривычны, мало знакомы. Вот проступили другие лица, девичьи, их много, пять-шесть перепуганных лиц, даже смешно, как они перепуганы – сколько ужаса на стольких лицах я еще не видел никогда. Вот Тахир упирается в кого-то плечом, а с другой стороны Кирилл Баранов, в их позах напряжение и испуг. Последним я вижу Аксенова, это его оттаскивают Тахир с Кириллом, а он кричит и машет рукой. Вернее, не рукой, а указательным пальцем, зашедшимся в мелкой эпилептической тряске, он тычет прямо в меня. Да и кричит Аксенов мне:
– Ты понял? – кричит он, и палец с каждым словом, как сломанный, перезаведенный маятник, дергается новой зашкаливающей амплитудой. – Ты понял, сучонок, сосунок?! Ты понял, что ты вообще никто?! Что ты падаль. Что я тебя в любой момент, как захочу, сотру тебя, сучонок. Переломаю. Ты понял, что я тебя переломаю.
Он кричал еще что-то, и тут я все вспомнил разом, одним неразделимым куском: собрание, мой «камикадзевский» план, летящий кулак Аксенова, невозможность защититься, спрятаться от него – значит, память, хоть и перемешанная с болью, все же возвращалась ко мне.
– Ты придурок, Аксенов. – Я попробовал засмеяться, но не получилось, из разбитых губ звук выходил размытый, шепелявый, совсем чужой. Будто я сам по себе, а губы сами по себе, да и звук тоже ни от меня, ни от губ не зависел. – Теперь тебе хана. Ты попал, Аксенов. Полностью приплыл.
Не знаю, что он разобрал из моего шепелявого, губошлепного бормотания, но почему-то его указательный палец сначала уменьшил амплитуду, а затем и вовсе перестал подергиваться, тыкать в меня. Да и сам он вдруг как-то сдулся, потерял свою яростную озлобленность. Еще секунду назад она выпячивалась наружу, а тут сразу опала. А потом Аксенов пропал, я даже не заметил, как и куда он дел-ся. А также когда делся и с кем.
Постепенно размытость зрения сдвинулась в четкие линии, я сначала собрал из них выбеленное, словно известкой, вытянутое Лехино лицо. Оно упиралось в меня расширенными, источающими сострадание глазами. Рядом, чуть позади, но тоже приближенные до предела, маячили еще несколько лиц – Анечка Лапина протягивала руку, в ней было зажато нечто мягкое, белое, не вмещающееся в ее небольшой кулачок. «Платок, – догадался я. – Это она хочет стереть с моего лица кровь. Надо же, платка не жалко».
Собственная сообразительность порадовала, получалось, что я не только выжил, но и не поврежден особенно. Хотя бы умом.
– Ну что, Лех, – поинтересовался я у расширенных передо мной глаз. – Как выгляжу? Хреново?
– Ну, не очень, – раздался Лехин голос. – Ты вообще как сам-то?
Тут Анечка все же дотянулась до моего лица и приложила платок туда, где, наверное, было разбито и кровоточило. Зря она приложила, сразу так садануло, я аж застонал.
– Да нормально, кажется, – неуверенно предположил я. – А чего, выгляжу страшновато?
Лехины глаза моргнули, видимо, соглашаясь.
Потом он протянул руку, помог мне подняться, а до туалета я доковылял уже сам. Идущие навстречу студенты смотрели на меня, как на какое-то чудище, но мне было все равно, главное, что руки-ноги работали, шевелились, бок не болел сильнее обычного. Да и надежда, что внутренние органы будут функционировать, как и раньше, без сбоев, укреплялась с каждым шагом. Человек шесть-семь шли рядом со мной, слева, справа, позади.
– Тах, – позвал я Тахира, – ты заснять успел?
– Ага, – отозвался он, – почти всю пленку нащелкал. Я в дверях стоял, он даже и не заметил. – «Он» – это Аксенов, – сообразил я.
Туалет был мужской, и зашли в него только имеющие на то врожденное право, девчонки остались поджидать снаружи. Конечно, прежде всего я устремился к зеркалу. И не случайно – то, что я в нем увидел, поразило и испугало меня. Не знаю, что больше – поразило или испугало.
Лицо было покорежено до основания и выглядело совершенно не моим, чьим-то другим, чужим. Только вот болело, как мое.
– Ни фига себе, – хотел было присвистнуть я, но какой тут свист разбитыми губами, я только сморщился от боли.
«Когда-нибудь я сниму кино, – вдруг возникла совершенно не подходящая ни к моменту, ни к месту мысль, – кино, где единственной камерой будут глаза главного героя. Не так, как кино делается сейчас, когда камера – сторонний наблюдатель и снимает со стороны всех и все подряд. Нет, в моем фильме мир будет показан глазами героя, так, как только он видит жизнь. Это будет самый правдивый, честный фильм. И первый кадр именно такой – герой смотрит в зеркало и видит свое лицо. А оно разбито, окровавлено и искажено, точь-в-точь как мое лицо сейчас. Отличный первый кадр получится».