Максим Кантор - Хроника стрижки овец
Еще дома имелись кастаньеты, сомбреро, чай мате, книжка аргентинских поэтов. Папа читал стихи вслух, по-испански. Папа все время читал стихи – чаще всего Маяковского. Но и аргентинские стихи читал тоже, говорил, что это стихи о борьбе за свободу.
Я даже думал, что мой папа – аргентинский поэт. Папа был высокий, горбоносый, черноглазый и смуглый. Читал стихи и пел песни. Говорил о философах и о гаучо. Все, что он говорил, было особенным – не похожим на жизнь вокруг, как пончо или сомбреро. Мама часто была недовольной; говорила: «Прекрати, Карл, хватит о прекрасном!» И еще она говорила: «В доме еды нет, а он стихи читает!»
А папа смеялся и читал стихи. Или рассказывал нам с мамой про Маркса и Платона. Я даже думал, что они все аргентинцы – Маркс, тетя Лиля, Платон, Антонио Грамши, Маяковский, Толстой, гаучо, матадоры, Пикассо. Папа про них рассказывал и пел революционные песни. В Аргентине всегда была революция – там бедные боролись за свободу, пеоны шли в атаку на латифундистов; у нас, в районе Коптево, никто ни с кем не боролся, и коммунистические лозунги на красных тряпочках были очень скучными. А там, в Аргентине, это получалось весело, и все хорошие были заодно. Я любил, когда папа меня качал на коленях и пел «Конницу Буденного».
Папа был не только аргентинцем, еще он был кавалеристом, умел скакать на коне, как гаучо.
Вообще-то, во время войны он был штурманом авиации дальнего действия – но когда его демобилизовали, то сначала перевели из авиации в кавалерийскую часть. И целый год он скакал на лошади.
Он качал меня на коленях и пел: «Мой конь буланый, скачи скорей поляной!»
Потом мне мама рассказала, что в летном училище папа был запевалой, у него голос красивый, и он много песен знает.
А главное, он сам стихи придумывал. Сперва он мне такие стихи сочинил:
Ты, Максим, красивый сам собою,Тебе от роду года нет!Полюбил тебя, Максим, душою,Что ты скажешь мне в ответ?
Ну, понятно, в то время я ничего не говорил в ответ.
Потом папа подарил мне коня – настоящего, деревянного, в яблоках, по имени Буян.
И папа сказал такие стихи:
Скачет, скачет наш Буян через море-окиян.
Океан для него значил много – он вырос на океане.
А потом он мне стал рассказывать сказки и легенды; он носил меня на плечах и рассказывал про аргонавтов, которые переплывали море, про тысячеглазого Аргуса и про Геракла. И он сочинил такие стихи:
А кто такое – Геркулес?Да тот, кто ходит с гирькой в лес,И там, зверям на удивление,Всем львам он портит настроение.
А потом я стал ходить в школу, и мы стали разговаривать о мире. Папа каждый вечер гулял со мной вокруг дома – рассказывал мне про историю больших и маленьких народов, и про поэтов тоже рассказывал. И про аргентинцев на гражданской войне в Испании, про то, как дядя Алеша (папин старший брат) и бабушка Ида поехали в интербригаду. И про то, как Эрнст Буш пел на передовой под Гвадалахарой. Там была настоящая революция – пеоны шли в атаку, совсем как в Аргентине. И про большую войну папа рассказывал, про то, как хорошие люди не позволили злым победить. Помню, мы гуляли под большой яблоней, и начался салют – вдали стреляли пушки, небо было лиловым. Папа сказал:
Гуляли мы садамиВдали ночной пальбыИ стукались мы лбамиО яблочные лбы.
Он гулял со мной каждый день – говорил, что предпочитает гулять с сыном, а не встречаться с нужными людьми и обсуждать зарплату. Брал меня за руку, и мы спускались по щербатой лестнице во двор, в чахлый палисадник. Пересекали пустырь, выходили к гаражам и шли вдоль блочных домов, огибали магазин «бакалея». И папа читал вслух Маяковского, говорил про то, что коммунизм могли построить, но вместо коммунизма построили казарму, потому что победила жадность, подлость и трусость. И еще он много смеялся. А когда мама сказала, что опять к чаю ничего нет, он сказал такие стихи:
Я не Мона Лиза, я не Лиза МонаОбойдусь и без лимона.
А еще однажды он купил путевку в санаторий в Кисловодск, но оказалось, что комнату нам не дадут, это была поддельная путевка. И папа засмеялся и сказал:
А вам, туристы,Я говорю:АвантюристыЕсть в том краю.
А когда его прогнали с работы за разнообразные нарушения по части идеологии – папа приговаривал:
Не утаишь, шалишь,О чем ты, черт, молчишь!
И опять мы гуляли вокруг дома; круг за кругом, по одному и тому же маршруту. Кстати, там во дворах стояла голубятня, и сизари крутили круги над нашими головами в вечернем небе. Я смотрел на небо и думал, что голуби похожи на нас с папой. Я так думал потому, что однажды, когда он прочел вслух диалог Платона «Пир», он сказал: «Думаю, мы с тобой побывали на небесах». Вот и голуби чертили круги в небе.
Мы с папой заходили во дворы, сидели на лавочках. Папа читал мне Евангелие, читал Толстого, читал Маяковского. Он рассказывал, почему и как советская власть предала коммунизм. А я слышал и мало что понимал. Но смотрел на его лицо – у него было очень твердое лицо, черты жесткие, как резцом вырезанные. И лицо его было такое ясное, что непонятные слова становились понятными. Папа всегда рассказывал мне обо всем, что с ним происходило – про его встречи и разговоры со взрослыми. И про то, какие идеи сейчас в обществе. Он мне говорил: «Я тебе не только папа, но и друг. А друзья должны всем делиться».
И еще он говорил: «Мои друзья – это Кант, Маркс и Платон. Я с ними каждый день разговариваю. Ведь надо выбирать хороших друзей».
А однажды на прогулке мы познакомились с поэтом, его звали Зиновий, он был член Союза писателей и подарил нам с папой сборник своих стихов. Он хотел участвовать в наших с папой разговорах, потому что это были очень умные разговоры, и поэту было любопытно. Они с папой стали разговаривать, но через некоторое время поэт сказал, что он занят современностью, злобой дня, а прошлое его не интересует. А потом мы устроили поэтическое состязание – мы все сели на лавочку и стали сочинять стихи. «Как в Блуа», – сказал папа. «Что в Блуа?» – спросил поэт Зиновий. «Поэтическое состязание в Блуа, – сказал папа. – Однажды такое было». – «Давно? – спросил поэт Зиновий. «Недавно, – сказал папа. – В пятнадцатом веке, при дворе Карла Орлеанского. Давайте писать триолеты». Он объяснил нам с дядей Зиновием, как рифмовать триолеты, и сам написал так – я запомнил только окончание:
Не зная ничего о прошлом,Не будучи в прошедшем дошлым,Нельзя ни мыслить, ни любить,Не зная ничего о прошлом,И триолета не сложить.
И опять мы гуляли вокруг дома. И я рос, наши разговоры делались серьезнее, и папа рассказал мне, как древнегреческий силач Милон Кротонский каждый день обносил теленка вокруг дома, а теленок день ото дня подрастал, и через два года сделался быком – а Милон все носил его на руках. И он мне рассказывал про Древнюю Грецию и про греческую философию и читал наизусть Илиаду; он знал две первые песни наизусть. И он объяснял, как «Война и мир» Толстого связана с Илиадой; это Илиада, написанная с точки зрения троянца.
Я ему говорил: «Папа, запиши эту мысль, а то вдруг забудешь!» А папа мне отвечал: «Ну что ты. Это маленькая мысль. Надо придумать типологию культур. На это может уйти вся жизнь, но это интересно».
И однажды он для меня написал такие стихи:
Жить – не значит дорожитьСвоим здоровьем и имуществом,Своим чиновничьим могуществом, —А думать, чувствовать, любить.
Потом он мне объяснял типологию культур и рисовал на земле диаграммы. Он объяснял, почему культура России не похожа на культуру Европы, а культура Америки не похожа на культуру Китая. Он рассказал мне про Шпенглера и про Гердера и объяснил, в чем оба не правы. И рассказал, как культурный детерминизм хотят преодолеть языческими формулами власти. Он смеялся, говоря про Ницше, про его книгу «Воля к власти», и сочинял свои смешные стихи:
Воля к власти – это очень просто:Тел людишек глиняный замесИ души испорченной короста —Не скребок ей ни звезда, ни крест.
А я говорил: «Папа, запиши скорей про типологию культур, а то забудешь!»
А папа отвечал: «Если это настоящая мысль, ее не забудешь. А если забыл, значит, это не мысль». И мы гуляли вечерами вокруг дома, и он мне рассказывал, как устроена мировая история. Он говорил о том, как объективный процесс социокультурной эволюции переходит в качество собственно «истории». Я слушал и не понимал. А папа терпеливо мне объяснял, что существует всемирная парадигма истории, которая уточняется и дополняется хроникой.
И мы ходили кругами – вдоль трансформаторной будки, мимо голубятни, по пустырю с вытоптанной землей, по узкой дорожке мимо автомобильной стоянки – и папа рассказывал, что в истории действуют два разнонаправленных движения: первое, это объективная социокультурная эволюция, хроника событий; второе – это образование идеи из хроники. Он называл это «двойной спиралью истории».