Виктор Ерофеев - Акимуды
Все спились, ничего не делают, грызут скорлупу. Жрецы строят храмы из кокосовых пальм. У них есть кокосовый бог. Они только не знают, кто он – этот дух кокосового ореха.
Чиновники Акимуд встречают друг друга здоровым кокосовым смехом. Он стал отличительной чертой кокосового начальства. Начальство гогочет. Оно стремительно куда-то несется. Лучший тот, кто быстрее едет. Садятся жрать и гогочут, подкалывая друг друга. Это считается – хорошо провести кокосовый вечер. Акимудские красавицы ходят в кокосовом прикиде. В платьях из листьев кокосовых пальм. У них кокосовые тампоны. В кинотеатрах показывают кокосовые фльмы. Ничего другого на острове нет.
173.0<ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ БЕНКЕНДОРФА>БЕНКЕНДОРФ. Если они ставят веру выше денег, мы проиграли. Не надо было их недооценивать. Каждый день гибнут знаковые люди. Ученые. Врачи. Художники. Посланная нами охрана выдает их и сама убивает. Расправы участились, и мы не можем их больше контролировать.
Остановить это нельзя.
Я. Они должны дойти до самого конца, до нового Нюрнбергского процесса. Черная сотня становится символом России. Мрачный взгляд на людскую реальность.
Самсон-Самсон – мой бывший ученик с конским хвостом на голове – предложил мне покаяться либо уехать. Он говорил со мной с особой смесью доброжелательства и пренебрежения.
– Веничке мы ставим памятник – он прародитель русского фашизма. Уважаемый человек.
– Ты с ума сошел! Он – протестный писатель!
– Верно! Он – враг либерализма.
– Самсон, он алкологик. Как и ты! Только в этом ваше сходство.
– Прошу со мной в таком тоне не говорить! Времена изменились. Теперь я задаю вопросы, и на моей стороне народная правда. Бенкендорф – вонючка. Жидовский выкормыш. Я назначен на его место.
С Бенкендорфа сняли его nickname, и под этой верхней одеждой оказалось ничего не значащее имя-отчество, вроде Ивана Матвеевича или Руслана Зовеновича. В один миг опал его роман, и в полном одиночестве, сидя в машине, он набрал меня, потому что звонить уже было некому, позвонил и сказал:
– Это – я! До свидания.
Так когда-нибудь и Главный разденется до потерянного им давно имени-отчества, и из-под пальто вдруг вылезет какая-нибудь неприкаянная фамилия, типа Наврот.
Я. Я думал, гэбэшная власть – край, а теперь я о ней жалею. Они хоть и шпионили на Западе, но приобщились к той культуре. Братья и Сестры запретили американские джинсы.
САМСОН-САМСОН. Уже многие интеллигенты перешли на нашу сторону. За нами идут лучшие актеры, писатели, режиссеры! А некоторые гэбэшники, вроде Державина, сбежали на Запад. (Он захохотал.) Сталин и Гитлер – близнецы-братья! Милые бранятся – только тешатся. Мы перепишем историю Великой Отечественной войны. Это была история любви на крови!
Я. Но как вы проживете без Запада?
САМСОН-САМСОН. Да легко! Мы им нужны – у нас газ. Они всегда были трусами. Поорут и заткнутся! Кроме того, Акимуд обещал устроить несколько чудес. Бог с нами!
Я. Самсон, это не для меня!
САМСОН-САМСОН. Наши хотели вас тронуть, но я сказал: не трогайте его! Я. Спасибо.
САМСОН-САМСОН. Демократия – принципиальная уступка невежеству. Кроме того, она не живописна. Демократы никогда не были хорошими писателями. Возьмите Чернышевского!
Я. Ну, хорошо, либерал Тургенев…
САМСОН-САМСОН. Демократические ляжки!
Я. Вы предлагаете мне воспеть кровавый режим?
САМСОН-САМСОН. Кровавый? Он – народно-кро вавый. Чувствуете разницу? Мы все равно распустим слухи о вашей трусости и вышвырнем вас вон. Мы вас макнем в говно! Будьте уверены! Это будет для вас высшей формой наказания и спасением одновременно. Нам не нужны страдающие мизантропы. Особенно на виду у всех. Вы слышали – символ нашего морока, поэт-чиновник Бенкендорф покончил с собой? Шлюзы открыты.
Когда я вернулся домой, позвонила Лизавета.
– Это – Убогая, – сказала она. Теперь она так себя называла. – «Она бегала на демонстрации, как на дискотеку, пока не стали стрелять. Это было в Тегеране…» Помнишь свои неосторожные слова? Теперь этим занимается Катя. Зачем она ходит на протестные демонстрации? Какого черта! Ника просит вас обоих под видом медового месяца ехать к нему на Акимуды.
– Я уже там был. Сливы ел…
– Это другие Акимуды.
– Я… Это эмиграция?
– Это – последняя его просьба… Считай, что приказ.
174.0<НЕРАЙСКИЙ РАЙ>В небе есть государство с одним-единственным светофором. Это не значит, что другие светофоры там разбиты, хотя такое могло случиться, раз это небесное государство когда-то прошло через социалистическую революцию, которая не любит светофоров. Но не случилось: просто других светофоров не было никогда. Правда, я слышал, что скоро будет второй светофор, хотя пока неизвестно, куда его вешать.
По утрам один-единственный светофор зажигает полногрудая креолка со следами матриархата и попутной полигамии на лице, а ветер с небесного океана его задувает ночью. Светофор висит на центральной площади, его свет отражается в окнах сувенирных лавок, по которым бродят толпы погибших молодоженов. В близлежащих кафе тоже засели молодожены, слетевшиеся сюда поесть мороженое и расправить крылья. Странно, но это так: здесь, в отстойнике полигамного счастья, водятся моногамные стаи: веснушчатые британские молодожены из аристократических семейств, американские простаки с надписью на рюкзаках «just married», австралийские провинциалы, парижане, японцы, шейхи, а также наши родные морды банкирского, крупночи нов ничьего и бандитского окраса. Молодожены с отшибленной памятью, забыв семейные истории об ужасах моногамии, беспечно перелетают с острова на остров, курлыкают, ловят рыбу. В календаре этого государства каждый месяц зовется медовым. Это и есть Акимудские острова.
О том, что на Акимудах паломничество молодоженов – рутина, свидетельствует графа во въездной анкете. Такого я еще не видел – в ответ на вопрос, чем вы заслужили блаженство, вы честно ставите крест напротив причины поездки: погиб, разбился, безвременно ушел из жизни во время honey moon.
Посрывав с себя в скромном VIP-зале земные одежды, мы с Катей с некоторым смущением, порою свойственным русским людям, признались акимудским властям в интимной подоплеке своего визита. Но Акимуды имели на меня свои виды. Они хотели видеть меня в качестве русского писателя. А русский писатель, оказавшись на Акимудах, послушно углубляется в философские переживания. Уже на подлете к столичному острову, видя, как мы садимся в розовую воду океана перед восходом солнца, созерцая рождающиеся на глазах зеленые горы тропических кущ, он думает:
– Это – оно?..
Будь тот писатель новичком, его вопрос мог бы показаться телячьим восторгом, на который он сам себя и настраивал, но, поскольку метафизические отступления были приоритетами его исканий, он спросил себя:
– А что такое рай?
Пушкин в похотливых письмах к Анне Керн пишет, что он не может представить себе ее мужа – точно так же, как рай. Кто – как, но в «Божественной комедии» я всегда спотыкался на последней части книги. «Рай» стал для меня непреодолимым препятствием. С легкостью входишь в «Ад», чувствуешь себя как дома, увлекаешься с трастями и преступлениями, поражает общая живоп исность картины, радуешься головокружительным виражам преисподней и охотно прощаешь автору флорентийскую субъективность оценок, живую ненависть к порокам.
Вторую часть – «Чистилище» – пьешь, как холодный чай: освежает, но это не русский напиток. А с «Раем» начинаются проблемы. Слова сияют, блестят, как паркет, а воздух становится все более разреженным. Тянет отложить книгу.
И это не только с дантовским «Раем». Любое описание рая, будь то в Библии или в Коране, напоминает картины Пиросмани или Анри Руссо. Прекрасное стоячее болото. Ничто не шевелится. На часах безвременье. Газета The Timeless, главный печатный орган небесного рая, несовместима с человеческой породой. Все плоско и скучно. Суконные отчеты о встречах в верхах, восточные обещания вина, пищи, вечного гарема – в пользу бедных.
С другой стороны, мистические представления о рае, рожденные откровениями или умом, полны блаженства, не имеющего к тебе непосредственного отношения, и потому не греют душу, если она хранит земные воспоминания. В аду жарят нас, и никого другого. В чистилище, даже если православным там делать нечего, мы находимся в зале ожидания, и это наше личное ожидание: мы ждем своего часа, чтобы протиснуть себя в рай, как трудный шар – в лузу… Рай беспредметен, несмотря на подробности. Не этим ли объясняется недостаточное влечение человека к раю? Не в этом ли причина, что, несмотря на обещание вечного блаженства, несовершенный человек, создавший в своем воображении картину несовершенного рая, тормозит на путях своего спасения?