Александр Архангельский - Музей революции
Помнишь Ольчис, как мы с тобой ходили в БДТ на Холстомера? Евгений Лебедев был гениальная лошадь. Я это понял только здесь. Потому что вокруг пасутся точь-в-точь такие жеребята, со слезливыми и виноватыми глазами, перебирают копытами, всхрапывают, басисто ржут, только вот не говорят. Берут губами соль с ладони, и я сразу вспоминаю твои губы. Как же я по ним скучаю. Мягким, розовым…
Но не буду сам себя дразнить опасными видениями. Сие не есть правильно. Особливо потому, что я веду здесь жизнь анахорета. И надеюсь в этом смысле на твою взаимность.
Целую, целую, целую.»
Олю я опутывал и оплетал; Настю надо было брать напором.
«Настена, родная, ты как?
Лепишь свои маленькие пирожки? Гениальные, мамой клянусь. Тушишь капусту и свеклу, тихо варишь жирную грудинку, и томат-пасту в бульон! и говядину! вот и борщ. А нас тут травят вермишелью. Липкой, серой. Помидоры пока еще зеленые, салат не порежешь. Настя, я есть хочу! И остального. Когда же ты меня покормишь?
Вчера нагрянули соседи. Прыщавые пэтэушники, у них тут тоже стройотряд, неподалеку. Выпили дешевого вина, стали задираться, подкатывать к девочкам. Ребята наши были злые, возбужденные и ждали драки.
А меня, как назло, комары куснули сразу и в губу, и в веко. Губа раздулась, вывернулась наружу, глаз заплыл. Захожу в столовку, пацаны сидят, играют в дурака; они меня увидели, кто-то заорал: Саларьева разделали! и, не слушая ничего, помчались бить морды этим. Я за ними; крик, гам; вот-вот начнется; еле помирились. На радостях пошли отметить это дело. Отметили. Губы и языки у всех стали черные: вино тут продают в разлив, из порошка, с осадком… А потом запели «новый поворот», и стало совсем хорошо.
Такие вот у нас дела. Очень скучаю, Настен. Хочу к тебе в подмышку, как всегда. Ты ее никому больше не открывай, поняла?
Целую! Пиши, не ленись».
Запечатал письма, сдал ответственным за почту, и пошел поливаться жидкостью от комаров.
Через две недели получил ответ – от Оли. Конверт был толще, чем обычно, а письмо – короче.
«Здравствуйте, Павел.
Вы мне казались таким аккуратным, умеренным. К сожалению, я ошиблась. Возвращаю письмо для Настены. Надеюсь, она вернет Вам письмо для меня. Передавайте привет ее подмышке.
Ты, Паша, обычный лимитчик. И не вздумай мне еще писать».
А от Настены писем больше не было.
Так я в первый раз попал в историю. У которой было историческое продолжение. Но об этом в следующий раз.».
ῼ Вы Графоман.
✜ Не умеете, мой друг, не врите. «Сайгон» – и пивные автоматы?! Главная кофейня в городе! С тетей Надей и ее двойным крепчайшим! И откуда там взяться какой-то Настене? Не знаете – не позорьтесь, молчите. Там поэты собирались, а не Насти. Фак вам в руки.
✜ Вдогон. БГ исполнял «Под небом» в фильме «Асса», до этого ее напел Хвостенко, ничего вы слушать не могли.
$ Спасибо, просветили. А то я, можно подумать, не знал.
♠ Начали во здравие, ужасным вывертом закончили. Не позволяйте вы себе виньеток, не ваше.
♣ Краса моя, да это ж типовой сюжет. Все выдумка, причем плохая.
♦ Внимание! на сайте журналиста Соловьева вас вводят в заблуждение! Каббалистический кружок Акрама Таризи не предлагал ученикам предметы культового обихода.
3
«Итак, обещанное продолжение. Про лубофф.
В декабре девяностого я защитился. Пробежался по посольствам, выцыганил лондонскую стажировку.
Два дня в неделю, понедельник и четверг, долговязый старичок-смотритель вел меня прекрасным темным коридором в античный кабинет Британского музея. Где-то здесь, в читальном зале, Владимир Соловьев переживал мистическую встречу: премудрая София звала его в долину Нила. Я представлял, как Владимир Сергеевич, похожий на юного мага, сидит за массивным столом. Он отрывает глаза от конспекта – в сизом свете, идущем от окна, начинает проявляться взгляд. Мерцающая густота смотрит на него из вечности, и в самом себе он начинает слышать голос. Конспекты покрываются каракулями, Соловьев, как медиум, записывает разговор…
В отличие от Соловьева, мы занимались делом приземленным. И забавным. Сутулый старичок-смотритель внезапно разгибался и вытягивался вверх, как деревянный детский сантиметр гармошкой, свободно доставал рукой до верхней створки шкафа, вынимал дешевые античные скульптурки: многочисленные Вакхи с причиндалами, мраморные фаллосы с курчавым плотным основанием, глиняные сценки: Дафнис и Хлоя учатся дружить, подражая козам и собакам. Развратно хихикая (он очень любил свое дело), смотритель ставил эту прелесть на величественный стол, и мы, обмениваясь шуточками в офицерском духе, продолжали опись бесконечной приапической коллекции. Я, конечно, знал, что греки чтили плодородие, но не представлял себе масштабы бедствия.
В остальные дни я должен был сидеть в библиотеке. Ранним утром поднимался по будильнику (жил я в хорошем районе, недалеко от Кенсингтона, но слишком близко к станции метро; тонкие стены, в полтора кирпича, дрожали; комнатка была размером с курятник, а в душевой не повернуться). Разогревал дорожным кипятильником воду, заливал перетертые хлопья и с отвращением, но очень дешево, завтракал классической овсянкой. Хотя не знаю, так ли ее классики готовили. В восемь выходил, и, поскольку денег на подземку было жалко, шагал пешком – мимо беленького, в колониальном вкусе, Челси, через дымные остатки диккенсовского Лондона – к Библиотеке. Дорога занимала час пятнадцать. Могла бы занимать и меньше, если бы не поздний март. Но все вокруг дышало свежестью и счастьем, цвел кустарник, пахло чем-то розовым и мокрым.
В библиотеке начиналось испытание на прочность. Два или три часа я добросовестно читал и конспектировал. Потом как бы случайно взглядывал в окно, и понимал, что больше не могу. Эрос эросом, а нестерпимо хочется на воздух. Я взывал к своей научной совести; совесть молчала; ноги несли меня к выходу. Сохо уступало место Пиккадилли; в книжном магазине «Ватерстоунз» гужевались лондонские умники; Темза мрачно сочилась сквозь город.
Однажды я забрел в Высокий суд. Тут было тихо, как в Библиотеке, но без книжек. И величественно, как в соборе, но без Бога. Серые готические своды, коридоры, длинные и узкие; в некоторых кабинетах слушались дела. Я на цыпочках зашел в одну из этих комнат. В голову пришло еще одно сравнение: университетская аудитория, но без студентов. Участники процесса сидят по лавкам, к ним лицом – седовласый судья, сбоку от судьи – молоденький помощник, соответствующей национальности, толстенький, короткий, в старомодной тройке, карманные часы на узловатой цепи. Помощник развалился в кресле, ручки соединил под животом и крутит пальчиками. От потолка на проводах свисают микрофоны, как гранаты на растяжке. Царит божественная скука справедливости.
О! так ведь ответчик – русский. К нему склонилась переводчица, роскошная брюнетка, с молочной гладкой кожей, сквозь которую неровно розовеет плоть. Переводчица оборачивается, принимая у поверенного копию; глаза у нее огромные, зеленые: темные и яркие в одно и то же время.
Надо же было такому случиться: через день я встретил судейскую нимфу в полуподвальном баре, возле собора святого Петра. Она быстро читала газету, отхлебывая эль из оловянной кружки и закусывая сэндвичем с говядиной. На ней было черное платье с деловым декольте; все розово-молочное вводило в трепет.
Набравшись наглости, я подошел и на плохом английском осведомился, можно ли подсесть? Девушка спокойно подняла глаза, оглядела меня, как, наверное, оглядывают перед покупкой лошадь, и по-русски, с милейшим акцентом, ответила:
– Присаживайся, ладно, хорошо. Ты кто? и ты откуда?
Мы разговорились. Она была из Глазго; звали ее, предположим, Джоан; старше меня на три года. Русским занялась не потому, что Достоевский и Толстой, а потому, что в юности была троцкисткой и жила в коммуне. Начала учить язык кумира, а тут случилась перестройка, русских стало много, и дело оказалось хлебным.
Я проводил Джоан до банковского офиса, где она должна была переводить какому-то развязному кооператору, которого заранее презирала: ну и манеры у этих господ. Через два часа мы встретились; Джоан повела меня в церковную пивную, куда лондонской полиции заказан вход. «Представляешь? они бессильны». Народ прибывал, все оплывало в сигаретном дыме, мы перекрикивали гам.
Потом был еще один бар, и еще; с каждым разом становилось все смешнее; кто первым пошел в туалет, тот и платит. Как вы догадались, проснулся я не по будильнику, и поздно, и в чужой квартире. Рядом лежала Джоан; без одежды она была немного полновата, но все равно – необычайно хороша. Хотелось ущипнуть ее и улыбнуться.
Я перебрался к ней. Нам было славно. Безответственный взаимный интерес людей, которые сейчас сошлись, а завтра разойдутся: вот ты какой? а ты – такая? Я сравнивал Джоан с советскими красотками; они ей в пятки не годились. То, что мы тогда считали томностью, кокетством, а иногда отвязностью, было только следствием неопытности и проявлением тяжелых комплексов. На первом же свидании – рассказ о прабабушке-польке (не встречал ни одной хорошенькой советской девушки без таинственных польских корней, как не встречал и без бабушки-ведьмы), русалочий смех с обязательным закидыванием головы, через месяц – намек на замужество… как я мог это терпеть?