Александр Архангельский - Музей революции
– Общался ли Семён Васильевич Печонов с членами указанной группы?
– Да все мы с ними общались, веселые ребята, безобидные.
– Но лично Печонов общался?
– Я же говорю, они жили на территории Приютина.
– То есть конкретно общался?
– Я не видел.
– Но вы же говорили только что – все общались.
– Слушайте, но это бред какой-то. Вы что, всерьез считаете, что Сёма мог устроить это безобразие? Он мухи не обидит.
– Про мух я ничего не знаю, но ваших кошек он обидел. Отравил. – Следователь осклабился, в нем даже проявилось что-то человеческое. – Значит, я записываю – «не общался»?
– Погодите, как он кошек отравил? Их же отравили в отместку Шомеру? Строители?
– И насчет строителей не знаю, а вот несколько мигрантов из Республики Киргизия, проживавших на территории музея без регистрации, показали, что Семён Васильевич Печонов подкладывал животным яд. В-первых, мы располагаем данными о том, что у него имеется аллергия, средней степени тяжести, инфекционно-аллергическая…
– Безумие какое-то. Я поверить не могу.
– … а во-вторых, есть основания подозревать его в получении денег от конкурентов бывшего директора, гражданина Шомера.
– Каких конкурентов, вы что?!
– Тех, которые копали котлован. Мы для того и работаем, чтобы все узнать. Итак, возвращаюсь к вопросам…
4
А на излете этого же дня к Саларьеву явилась депутация.
Цыплакова с напряженным, как бы перекрученным лицом; в руках – огромный целлофановый пакет. Молодой мужчина, крупный, в теле, неуклонно начинающий лысеть – странным образом ему знакомый. И усадебный отец Борис, одетый не вполне привычно, без большого иерейского креста, но с круглой богородичной иконой, на спине болтается отросток медной цепи, до неприличия похожий на оборванный металлический поводок.
Цыплакова вынула два яблока, три апельсина и банан, издалека продемонстрировала Павлу (так малышу показывают куклу, которую он должен заслужить хорошим поведением), выложила на тарелку и отставила на подоконник. После чего, жестоко улыбаясь, сложила вчетверо пакет и спрятала в женскую сумочку:
– А пакет нам еще пригодится… Подкрепитесь, Павел Савельич… потом. Вам очень нужны витамины. Вам предстоит большая и серьезная работа. Что же вы так долго поправляетесь? Неужели нельзя побыстрее?
– Как ваше здоровье, Павел Савельевич? – поспешил исправить неловкость священник. – Ничего? ну, слава Богу. А это, познакомьтесь, Константин Федорович Цыплаков…
– Сынуля, – с гордостью добавила Анна Аркадьевна и с приторной галантностью продолжила: – Козя в Питер ненадолго, мы от вас выезжаем в Приютино, вы не будете возражать против того, что мы вместе?
Павел вежливо кивнул, стараясь не глядеть на Константина; поняв, кого ему напоминает этот рослый «Козя», чьи крупногабаритные черты проступают на его лице, Саларьев испытал подобие неловкости. Вся история несостоявшейся семейной жизни Теодора была анатомически обнажена, и он впервые в жизни понял Цыплакову, которая при всех ее амбициях соглашалась быть усадебным хранителем – лишь бы состоять при Шомере.
– Я не против. И – спасибо, батюшка.
– Совсем уже теперь не батюшка! Выше поднимай – владыка. Долгородский епископ Борис, – строго поправила Цыплакова. – Усадебного батюшку нам с вами еще предстоит поискать.
– Поискать? Нам с вами?
– Именно, Павел. Нам с вами.
И Цыплакова объявила Павлу, что Приютино опять поставили на тендер, со всеми прилегающими землями: государство, разоренное войной, беспощадно сбрасывало обязательства. Каждый день в Приютино являлись претенденты: водочные короли, московские военные. Больше всех давала та неприятная дамочка, которая давно, еще при пошатнувшемся Хозяине, приобрела Мелиссу, выгнала старого алкоголика Иванцова и самолично, несмотря на глубокую беременность, следила за вырубкой леса и строительством теннисных кортов. Когда настал раздрай, работы были остановлены, но как только буря поутихла, дама снова ринулась в атаку. Возобновила стройку, стала коршуном кружиться над Приютиным; лучше бы ребенком занималась, бизнес-леди. И все-таки усадьбу приобрел небезызвестный Ройтман; с ним дамочка тягаться не смогла. Он подарил имение на свадьбу дочери – и это незаслуженное счастье, потому что Алла хочет сохранить музей, при условии, что государство обеспечит фонд зарплаты, а директором станет Саларьев.
– Откуда она вас знает? Вы что же, с ней роман крутили? И зачем вы бросили жену? А? у вас была такая прекрасная жена!
– А это, Анна Аркадьевна, не ваше дело. Вот вы начали говорить про музей – и продолжайте.
Как только долгородское начальство разыскало Цыплакову и объявило об условии, поставленном владелицей усадебных земель, Анна Аркадьевна направилась к епископу Борису, и вот они уже в больнице, и она заранее готова снова стать хранителем, тем более, владыка обещал во всем поддержку.
Епископ набрал побольше воздуху, но так и не решился возразить, а Павел внутренне похолодел. И согласился.
5
Он шел по изморсканному воробьями снегу, вдоль ограды из сплетенных металлических колечек, за которой страусы с доисторическим опасным взглядом изгибали гуттаперчивые шеи и цапали большими клювами забор; мимо конюшни и выезда с чистенькими породистыми лошадями; конюший разгребал лопатой неприличный дымящийся силос и уговаривал начальство прокатиться перед сном: «лошадь, она, Павел Савельевич, умная, сегодня ехать можно, сегодня твердая дорога, а вот завтра она не поедет, скажет нееет, не просите, оступлюсь, провалюсь, не дойду».
Он вышел за калитку, обогнул театр; между усадебным забором и старым помещичьим лесом по его распоряжению была расчищена площадка, что-то вроде сцены под открытым небом. Площадку ночью освещают серо-желтые прожектора; здесь под землю заведен тепличный кабель, и на жирной дышащей почве сверкает жесткая трава. Разумеется, затея дорогая, но Алла Ройтман сговорилась с энергетиками и бросила проводку мимо счетчика; чем за это пришлось расплатиться, она признаваться не хочет – сразу начинает хохотать, «много будешь знать, скоро состаришься».
К маю здесь появится голографический музей. Он давно его придумал – сообразив, как совместить усадебную хронику с расстрельной съемкой дяди Коли. Тем более, что «Предков. Ру» не будет: сначала Павел угодил в аварию, потом арестовали Юлика и продержали в КПЗ три месяца; за это время божик увлекся другими проектами и перебросил Шачнева на них.
Идея прорывная, в хорошем смысле революционная. Над площадкой проявляется рисунок. Расфокусированный, смутный. Экскурсанты вздрагивают, затихают. В воздухе колеблется Приютино – на излете Девятнадцатого Века. Беззаботно курит Мещеринов-Последний. На дорожках первые автомобили. Потом картинка расплывается и снова сжимается в образ – перед ними санаторий, Крещинер, венерики, кошки. А вот образуется ров, на краю которого стоит приговоренный. Напротив – рослый офицер, тот самый, в длинном фартуке, с наганом. Светопись густеет, наливается объемом, но рисунок все еще нечеткий. Контуры смещаются, картинка движется. Вскинута тяжелая рука, раздается ослепительная вспышка, и того, что было человеком, больше нет. Еще вспышка, еще; а затем картинка распыляется и происходит неожиданная смена экспозиции. Перед глазами экскурсантов – следующая сценка. У сторожки тормозит закрытый грузовик; с грохотом отваливается крышка, охранники прикладами выпихивают вялых людей, потерявших всякую способность действовать. Но вот машина тает в воздухе, и мы уже внутри сторожки. С каждой сменой декораций контуры отчетливей, острее. За столом сидит военный писарь; к стене прибита продранная простыня; бородатенький фотограф в тюбетейке склоняется над маленькой зеркальной «лейкой». Перед камерой приговоренный, в нижней рубахе, кальсонах. Все ждут короткой магниевой вспышки, но фотограф, скрывшийся под черным покрывалом, тянет время. Покрывало вдруг становится прозрачным, и мы видим, что он тихо крестит обреченных… А дальше время поворачивает вспять, мы снова погружаемся в историю усадьбы, от санатория до Первой мировой, и от Первой мировой до основания Приютина.
Образы клубятся, плавятся; роскошная продуманная анимация…
Страшно довольный собой, директор возвратился в кабинет.
Хотел было сесть за компьютер и еще немого поработать – намечается отличная статья. Принимая в управление усадьбу, он сверял инвентарную опись; его как тень сопровождала Цыплакова. «Нет, Павел Савельевич! Нет! Мы не можем подписать не глядя! И почему это мы не пойдем в библиотеку? Что, давно не бывали в кутузке?». Пришлось вручную размечать тома́ отдельного мещериновского фонда. Саларьев быстро взглядывал на корешок, тупо ставил галочку в «слепой», не аннотированной описи: скорей, скорей, так жалко тратить рабочее время! И вдруг наткнулся на старинную тетрадь, проходившую по описи как «домоводческая книга», но переплетенную альбомным способом – типичная вторая половина 18 века, in folio, телячья выделанная кожа поверх деревянной основы, бронзовые скрепы. Открыл – ну конечно, альбом. Начетническим почерком уездного начальства здесь были выведены мадригалы; в летучем стиле романтической эпохи – салонные кокетливые эпиграммы; нервные тонкие линии выдавали людей декаданса; тетрадь вели как минимум четыре поколения. Но не это поразило Павла. А несколько оригинальных пьес, сочиненных набело, в тетрадь – со следами скороспелой правки. Причем одна из них, последняя, была написана раешником и явно предназначена для кукольного театра…