Виктор Мануйлов - Матильда
Признаться, я и сам мучительно искал предлог, чтобы отделаться от третьего лишнего и прекратить эту бесполезную трату времени. Ведь его, времени, нам с Матильдой отпущено так мало, что не успеешь оглянуться, а оно уже все в прошлом. Это только кажется, что впереди целая вечность, состоящая из бесконечного числа секунд, а на самом деле… На самом деле счастливое время пролетает мгновенно, а тянется бесконечно лишь несчастливое. Как тянутся, например, эти минуты и даже секунды втроем, эта бестолковая, какая-то болезненная активность моего товарища по несчастью и моя отупелая ненаходчивость.
Время шло, а я ничего не мог придумать. Ведь не скажешь же Сергею, чтобы он катился отсюда на все четыре стороны. И я уже ненавидел его той иссушающей ненавистью, которой только и можно ненавидеть своего врага. Мне был противен его голос, его ужимки, его бесконечные «между прочим», которые слетали с его языка, пожалуй, даже чаще, чем в обычной речи. Похоже, и Матильду уже не веселили его языковые изыски, его жестикуляция. Она смеялась все реже и как бы по принуждению, все чаще с недоумением поглядывая на меня. А я лишь пожимал плечами…
Только Сергей ничего этого не замечал, и мне уже начинало казаться, что дело вовсе не в том, что нам встретилась красивая женщина, а в том, что провинциальный снобизм Сергея требовал от него первенства во что бы то ни стало, требовал посрамления и унижения жителя столицы, которая в сознании остальных жителей огромной страны есть средоточие несправедливости и зла. Не исключено, что он считал свою профессию более значимой, чем все другие, и только поэтому Матильда должна принадлежать ему. Остается лишь доказать ей свое превосходство – и дело в шляпе.
И тут Сергея позвали.
– Степа-а-ано-ов! – донесся до нас голос медсестры. – Степанов, на уко-ол!
Сергей нехотя поднялся и, пообещав вернуться через пару минут, затрусил на зов: ему, чахоточному, полагалось на несколько уколов больше, чем нам.
Едва он скрылся из глаз, как Матильда вскочила на ноги, схватила меня за руку, оглянулась по сторонам.
– Kom, Dima, kom! – и повела рукой: мол, куда-нибудь, лишь бы подальше от этого места.
И я повел ее наверх – туда, где над кустами дикого инжира, опутанными, как колючей проволокой, ежевикой, колыхались метелки проса и кукурузы. Какое-то надцатое чувство провело нас сквозь заросли, и мы не ободрались и не выкололи себе глаза, хотя шли как слепые, крепко держась за руки. Внутри кукурузной делянки нашлась небольшая полянка, заросшая лебедой и жестким осотом, куда семена кукурузы то ли не попали, то ли их съела прожорливая медведка. Отсюда виднелась крыша желтушного корпуса, где Сергею сейчас делали укол, а жилой дом из сталинской эпохи оказался так близко, что в окнах можно было разглядеть занавески и герань. Впрочем, нам было не до разглядываний.
Я снял с себя пижамную куртку и кинул ее на роскошную после дождей лебеду, потом опустился на колени, примял траву и царственным жестом пригласил Матильду:
– Setzen Sie sich, mein liebe Tildchen! Bitte!
– Li-iebe? Naturlich? – удивилась она, опускаясь рядом со мной.
– Naturlich, – подтвердил я, хотя слова на чужом языке для меня не имели как бы истинного значения. Впрочем, в эту минуту слова вообще не имели никакого значения: они выполняли роль заклинания перед волшебством слияния двух существ и произносились помимо воли.
– О, Ди-има-а! – простонала Матильда, подаваясь ко мне всем телом, и я понял, что заклинание начало действовать. – О, Ди-има-а! О mein Dima!
Она шептала что-то еще, и было там про любовь, чего я не мог перевести полностью, и ее слова тоже, наверное, выполняли роль заклинания, пока я целовал ее и снимал халат, потом рубашку, под которой ничего не оказалось.
А дальше не было ни меня, ни Матильды, ни наших рук, ни наших губ, ни наших тел, ни зарослей кукурузы и проса, ни неба, ни травы, ни птиц, которые только что чирикали у нас над самой головой, – никого и ничего, а было что-то горячее и красно-оранжевое, в которое мы погружались все глубже и все стремительнее, задыхаясь и захлебываясь… пока бездна вдруг не взорвалась ярко-желтым и не разбросала нас кусочками по всей вселенной…
– О моя Тильдхен!
– O mein Dima!
Постепенно части моего тела вернулись на свои места, и я снова стал ощущать себя как целое. Угар прошел, голова прояснилась. Близко-близко я увидел лицо Матильды, усталое, умиротворенное, отсутствующее, и, восстановив в памяти только что пронесшиеся мгновения, сам почувствовал удовлетворение – удовлетворение мужчины, хорошо сделавшего свое мужское дело. Я вспомнил, что почему-то не испытал страха перед этим, какой испытывал со своей женой в последнее время, а это значило, что я ничуть не хуже других мужчин, что дело не во мне, а в чем-то другом.
А Матильда, между тем, все еще была погружена в себя, в свои ощущения, была во власти минувших мгновений. Глаза ее были закрыты, длинные ресницы чуть подрагивали, на полураскрытых губах замерла томная улыбка; ноздри еще трепетали, дыхание оставалось прерывистым; руки, раскинутые в блаженной истоме, скрывались в густой траве…
По голому плечу Матильды ползла изумрудная букашка на ножках-проволочках, и матильдина кожа в этом месте чуть подергивалась. Я сдул букашку легким дуновением – по лицу Матильды скользнула благодарная улыбка.
О как мне хотелось в эту минуту быть на месте Матильды, чувствовать то, что чувствовала сейчас она! Почему во мне ничего, кроме опустошенности, не осталось? Не осталось даже никаких желаний! Может, все дело в том, что мое тело придавливает Матильду к земле, и она, Матильда, ощущает это как двойное давление – и со стороны Земли, Вечно Плодоносящей Женщины, тоже? Может, она, Матильда, сейчас ощущает себя частью Земли, частью Вселенной, частью Вечной Женщины, и все оплодотворения, все роды, какие были и творятся в эти минуты на этой Земле, своей страстью, блаженством и муками передаются ей, и поэтому так трепещут ее, матильдины, ноздри, ресницы и губы?
Полжизни за то, чтобы на несколько минут стать женщиной!
Комочек земли под моим локтем проник, кажется, до кости. Я чуть шевельнул рукой, меняя ее положение, и Матильда открыла глаза, глянула на меня еще из своего далека, потом на небо, на качающиеся над нами метелки кукурузы, и снова на меня – и тихонько засмеялась. В этом смехе мне почудилось сожаление об ушедших мгновениях, жалость ко мне, не ведающему о чем-то таком, что ведомо ей.
И облегчение. Вот она вскинула руки, обхватила ими мою шею, вдавилась в меня, изогнувшись всем телом, снова раскинула руки и… и окончательно вернулась на землю.
Я сел и кое-как привел себя в порядок: я стеснялся своей наготы, хотя уродом меня не назовешь. Матильду же ее нагота ничуть не смущала. Не смущало ее и то, что я рассматриваю ее так бесцеремонно. Похоже, ей это даже доставляло удовольствие. Она провела ладонями от груди до бедер, словно снимая с себя остатки невидимых одежд, и призакрыла глаза, но я видел, что она сквозь ресницы следит за выражением моего лица. Уж и не знаю, каким было это выражение, но я откровенно любовался ее телом, где-то успевшим загореть от пальцев ног до волос на голове, и даже груди ее, вызывающе торчащие в разные стороны, тоже были покрыты густым загаром.
Легкий ветерок раскачивает метелки кукурузы над нашими головами, о чем-то шепчут длинные жесткие листья, причудливые тени скользят по голому телу Матильды, и кажется, что тело ее вот-вот воспарит над землею, поднимется над зарослями и, окутанное солнцем, исчезнет в прозрачной глубине неба. Иногда вдруг солнечный зайчик ляжет ей на живот, высветив золотистый пушок, качнется туда-сюда, замрет на груди и пропадет, и снова лишь тени обшаривают ее тело, открытое и ветру, и солнцу, и моему взору, и такое доступное-доступное, что захватывает дух.
Постепенно новое желание овладевает мной – я склоняюсь над Матильдой и начинаю покрывать ее тело поцелуями, переходя от колен к атласным бедрам, от них – к впалому животу, все выше и выше, хмелея от запахов ее, от прикосновений. Вот я добираюсь до ее небольших, но упругих грудей, до розовых сосков, вокруг которых растет по нескольку черных волосков. Соски твердеют от прикосновения моих губ, а тело Матильды напрягается, когда я провожу по ним языком, сжимаю их губами. В это же время где-то внутри Матильды рождается ответное волнение, которое трепетом тела передается мне, сводя окончательно с ума… А я все еще не могу оторваться от ее груди, доводя себя до исступления, когда со дна моего существа вдруг начинает подниматься что-то звериное, что-то с красными глазами, клыкастое и безъязыкое…
Матильда, приподняв голову, смотрела, как я целую ее груди, и кажется, ревновала меня к ним. А руки ее то замирали на моих плечах, то трепетно скользили по спине, то сжимали мою голову, зарываясь в волосы…
Вот родинка рядом с ключицей, слегка солоноватая на вкус, вот напряженная шея и пульсирующая на ней жилка, вот подбородок, мягкая мочка уха, длинные ресницы, вздрагивающие под моими губами, вот, наконец, губы – и… …и все повторилось сначала.