Владимир Мощенко - Голоса исчезают – музыка остается
– Вот так… уходишь, и после тебя ничего не остаётся, – произнёс он скорее для себя, а не для нас с Межировым и, разумеется, не имея в виду Антона Павловича, ни в коем случае.
(Тот день и стал причиной, толкнувшей меня на создание «Ненаписанной поэмы», в которой есть и такие строчки:
…Теперь не сыщешь чеховского дома.Вот вроде бы найдёшь – да нет, не тот.Сюда лечиться местный шёл народ.Табличка медная. Часы приёма…Теперь и мне печаль твоя знакомаИ жить, как прежде жил я, не даёт.)
В музее установилась минутная тишина. Деликатный Александр Петрович тут же сменил тему:
– Давайте пообедаем, посмотрим, чем богат звенигородский ресторан.
И, сидя за столом в ожидании угощения, он попал в болезненную точку сознания Сало Михайловича:
– У вас, наверно, готова книга воспоминаний? Представляю, какой будет эта книга! Бестселлер, как теперь говорят. Нарасхват пойдёт.
Флор с удивлением посмотрел на Межирова.
– Готова? – сказал он. – Нет! Я и не приступал к ней.
Неведомо было Александру Петровичу, что никак не хотел Сало Флор, автор блистательных миниатюр и комментариев к бессмертным и просто важнейшим турнирным шахматным партиям, засесть наконец-то за книгу своей жизни. Беженец-малолетка Первой мировой войны (чудом уцелел в дни погромов на галицийской земле), жертва Второй мировой, не позволившей ему сыграть в Праге уже узаконенный матч с Александром Алехиным, загнавшей его из Чехословакии в СССР, приятель шахматных чемпионов, чьи звёздные имена никогда не погаснут, добрый наставник выдающихся молодых гроссмейстеров и мастеров, он, претерпевший головокружительные взлёты и унизительные падения после переезда в нашу страну, боялся взяться по-настоящему «за перо», чтобы сказать всю правду «о времени и о себе». Ленца, конечно, тоже давала себя знать, но не в ней суть.
Однажды в присутствии Виктора Васильева, автора книг «Загадка Таля», «Второе „я“ Петросяна», «Актёры шахматной сцены», когда мы по этому поводу вели с Сало Михайловичем окопную битву друг против друга, он достал с полки том обожаемого им Франца Кафки и перевёл для меня (надеясь на понимание!) оттуда несколько строк. Там было откровенно сказано, что Кафка, садясь за письменный стол, чувствовал себя не лучше человека, «падающего и ломающего себе обе ноги в потоке транспорта на Place de L’Opera. Все экипажи тихо, несмотря на производимый ими шум, устремляются со всех сторон во все стороны, но порядок, лучший, чем его мог бы навести полицейский, устанавливает боль этого человека, которая закрывает ему глаза и опустошает площадь и улицы, – не поворачивая машин обратно. Полнота жизни причиняет ему боль, ибо он ведь тормозит движение, но и пустота не менее мучительна, ибо она отдаёт его во власть боли».
Вскоре после нашей «битвы» мы были с Флором и международным арбитром ФИДЕ, моей давней подругой из Праги Ниной Грушковой-Бельской в Грузии, в Зугдиди в гостях у Ноны Терентьевны Гаприндашвили, великой чемпионки и милой женщины. Хозяйка наша была очаровательна, беспредельно гостеприимна. Она объявила, что в переводе с грузинского её фамилия звучит как дочь взлетающая. В ней вообще мы чувствовали нечто полётное. Предлагала съездить в Сванетию, подняться на самую верхотуру и подышать морским воздухом (всего-то тридцать километров до берега). От Сванетии Сало Михайлович отказался, а к морю мы прокатились. Флор признался, что ему неловко находиться в летний день на берегу в костюме, но Гаприндашвили сумела вмиг поднять его настроение. Вернулись в Зугдиди, и она предложила Флору, чтобы тот выпил вина и сыграл с ней. Тот – ни в какую: во-первых, мол, не пью, во-вторых, с женщинами стараюсь не играть (намекал на то, что во II международном московском турнире в партии с Верой Менчик упустил выигрыш и не занял из-за этого первое место). Жаль, сказала Гаприндашвили, а Миша Таль не отказывался от рюмочки, после которой ей удавалось сражаться с ним едва ли не на равных. Они сходились с Флором в том, что Таль был самым обаятельным чемпионом, самым остроумным, самым общительным. И ещё, добавила Нона, он – превосходный литератор.
И вдруг – то же самое:
– Сало Михайлович, а когда выйдет ваша книга воспоминаний? Уже готова или ещё работаете над ней?
Нина Грушкова-Бельская толкнула меня локтем в бок: дескать, не следовало бы такой вопрос задавать…
Я уже не раз говорил о том, как ждал (да и весь шахматный мир вместе со мною) от Флора книги его жизни. Она была очень нужна, потому что те, кто его знал и общался с ним, писали о нём, прямо скажем, отрывочно и зачастую поверхностно. В предисловии к посмертному сборничку «Сквозь призму полувека», с удовольствием подхватив легенду, в которой Сало Михайлович величается «золотым пером» и которую охотно поддерживал лично Ботвинник, считавший, что журналистика и стала чуть ли не главным призванием бывшего чехословацкого гроссмейстера, Юрий Нагибин признался: «Мне несколько раз приходилось встречаться с Флором, и хотя встречи эти были мимолётны, они способствовали укреплению во мне того образа Флора, который складывался из написанного им, общественного поведения и той „легенды“, которая сопутствует каждому выдающемуся человеку и далеко не всегда смыкается с былью».
В том-то и дело, что далеко не всегда «смыкается»! У Флора – тем более. Вот тут-то и следовало бы Нагибину докопаться до истины, уяснить, что именно не позволило Флору-литератору раскрыться в полной мере. Пожалуй, можно понять Нагибина, когда он приходит к выводу, что гроссмейстер «целомудренно» избегает подробностей «личной жизни», «до которых так охоч невзыскательный вкус». И вот вам доказательство: «Мне доводилось читать дореволюционные шахматные фельетоны, в которых фигурировали Капабланка, Ласкер, Рубинштейн и другие. Сколько же там было бытовой дешёвки (курсив мой. – В. М.) и зубоскальства при несомненном, хотя и вульгарном литературном блеске (писали-то люди одарённые), – видать, нельзя было иначе завлечь читателей».
На Нагибина, несомненно, сильное впечатление произвели слова Флора: «Я ни разу не видел Тартаковера смеющимся от всей души, он лишь иногда слегка улыбался. По характеру он скорее был скептиком. Возможно, в молодые годы его судьба чем-то обидела, нанесла ему травму. Но читателю Тартаковер этого не давал почувствовать. Наоборот, что бы Тартаковер ни писал: книги, отчёты, репортажи (а особенно его изумительные афоризмы), – всё было начинено тартаковерским остроумием, правда, иногда с маленькой долей сарказма. Но Тартаковер никогда никого не обидел в своих статьях и репортажах».
Говорится о Тартаковере – а ведь отдаёт самооправданием! В СССР каждый выдающийся гроссмейстер должен был находиться на стрежне идеологической борьбы. Вот в чём суть дела. Рассказать, допустим, о своих конфликтах с Ботвинником – значит, так или иначе стать оппонентом власти. Ведь знал Флор, что, когда были введены в Чехословакию советские танки, Таля не пустили на Олимпиаду в Лугано. Знал – и ни слова об этом! Даже в его блокноте каком-нибудь ничего не осталось.
Викентий Вересаев совершил подвиг, оставив нам в наследство бесценные книги о двух величайших наших гениях. И назвал их так: «Пушкин в жизни» и «Гоголь в жизни». Это символично. И невольно возникает вопрос: а где же подлинная флоровская жизнь?
Во вступлении к работе, посвящённой автору «Мёртвых душ», Игорь Золотусский говорил: «Биография Гоголя до сих пор не написана. Выходили „Записки о жизни Гоголя“, „Материалы к биографии Гоголя“ (их авторами были П. Кулиш и В. Шенрок), но полного описания жития Гоголя нет и, по всему видно, скоро не будет. Наука о Гоголе, как и вся наша наука, только ещё выбирается из-под обломков предубеждений, запретов и умолчаний, а также безоговорочного господства „идеологии“, привыкшей гнуть под себя факты».
Юрий Нагибин, ведя речь о Флоре, сам проявил «невзыскательный вкус» и полное непонимание того, что крылось за «общественным поведением» и «легендой», сам здесь находится под «обломками предубеждений». Иначе, конечно, и не было бы этой досадной легковесности: «Флор писал с бодрой охотой, без той муки, страшнее которой нет; слова слетались к нему, как приручённые птицы. Он писал о том, что любил больше всего на свете, о чём постоянно думал, чем жил и что знал до дна».
2
Не сомневаюсь нисколько, что Флор, веселивший и печаливший публику своими очерками, статьями, репликами, в частности в журнале «Огонёк», в последние годы жизни испытал мильон терзаний, не в силах бороться словом с теми, кто привык «гнуть под себя факты», хотя бы в привычной ему реальности. Разве же он не замечал, как становятся дерзновеннее, смелее, многограннее его пишущие собратья. Всё круто менялось. С приходом «шестидесятников» в шахматной литературе и журналистике стало ощущаться новое, свежее дыхание, с чем согласился неугомонный, всегда готовый на парадоксальную шутку и небезопасные фейерверки почитатель Сало Флора Михаил Таль, с которым я нередко встречался и разговаривал в Тбилиси и Риге и который с удовольствием «оттачивал перо» и цитировался «широким кругом» читателей. Отзвуки этих разговоров с великим (и в чём-то трагичным) Талем – в моём «Горьком чешском шоколаде». Михаил Нехемьевич стоял на том, что людям вдруг захотелось увидеть человека, каким его рисовал Фёдор Достоевский, а не узаконенную схему, увидеть творческую личность во всех её человеческих и социальных взаимосвязях, а не пешку, тем паче в Большой Политической Игре, чётко обозначенной крупным деятелем партии большевиков Николаем Крыленко во время матча Ботвинник – Флор: «от шахмат – к политике» («таков твой путь, если ты хочешь идти вместе с нами, в рядах нашей единой шахматной организации»).