Борис Носик - Дорога долгая легка… (сборник)
– Ну что ж, – сказала она. – Ну что ж… Воля ваша.
Она, впрочем, не сомневалась в успехе предстоящих переговоров.
Когда же наконец все решилось окончательно, Сапожникову и самому стало легче. Они поехали с Мариной в Феодосию, чтобы обменять билеты, и теперь все было ясно для него. Да, он уедет с Глебкой, а она отдохнет немного, потому что она устала и много перенесла, бедная девочка, и он добавил ей своими подозрениями, метаниями. Она еще не знает про ту страшную ночь, про дачу Роберта… Нет, этого не узнает никто, такое невозможно рассказать женщине, да, пожалуй, и мужчине тоже…
Обменяв билет, они погуляли немного по феодосийским улочкам. Сапожников вспомнил рассказ бородатого толстяка Волошина о том, что здесь в его школьные годы еще было много генуэзских, или, как тут говорили тогда на итальянский манер, «женовесских», фамилий, были итальянские вывески, слышалась итальянская речь, а закончив школу, многие соученики Волошина ехали за дальнейшей ученостью не в Петербург, а в Падую или Геную. Сейчас, глядя на еще уцелевшие кое-где греческие и татарские дома, Сапожников вдруг переставал замечать на них новые вывески «ЖЭК», «Агитпункт», «Снайперская» и «Профсоюзная», с легкостью перемещаясь на старинную портовую улицу… Ощущение этой портовой легкости и праздничности усилилось после того, как они с Мариной съели на улице шашлык; а потом сели в открытом кафе, откуда видны были синяя чаша залива и порт… Корабли уходили в далекий путь. Где-то были Марсель, Константинополь, Багдад.
– Багдад, – сказал Сапожников. – Багдад. Халиф. Базар.
– Бремберг был в Багдаде в командировке, – сказала Марина. – Это было замечательно. Его два приятеля из посольства предоставили ему машину, и он целый день гонял на машине… Даже на двух машинах. На синем «фиате» и голубом «фиате»…
Сапожников не слушал, что говорит Марина, он глядел на нее. Она была хороша в этом стареньком белом платьице, все так же хороша, лучше всех женщин… Багдад, думал он, Константинополь, целый свет без конца и края, без границ и берегов… И вдруг он почувствовал, впервые почувствовал, что свет ему не по плечу, не по силам – все эти хлопоты, унижения, тяжесть перемен и ответственности. Он почувствовал, что он недостаточно молод для этого, недостаточно подвижен. Да и что там будет нового? Он уже видел Хиву. Видел Бухару. Ну, Багдад… Он увидит еще одну пустыню и еще одно море. А городов он не любит. Нет, нет, не по вам и не по вкусу. Сапожников глотнул холодной газированной воды из стакана, набрал мороженого в ложечку и пожалел, что так быстро в этой сладости потонул горелый привкус шашлыка, исчез горький привкус его беды. Потом он вспомнил чьи-то стихи:
Здесь можно плыть до Смирны и Багдада,
Но трудно плыть… А звезды всюду те же.
У него не возникло никаких ассоциаций. С тех пор как маленький психоневролог вовлек их в эту дьявольскую игру со временем, они здесь словно перестали смотреть на часы и календари. Они перестали вспоминать. Может, поэтому его не потревожила мысль о том, что ровно полвека назад в этой самой кофейне (вероятно, не имевшей тогда гордой вывески «Отдых») сидел маленький, горбоносый, тщедушный и самоуверенно сильный человечек. Он сочинил эти слова о том, что звезды всюду те же. Он думал о равнодушии неба, которое над нами. И правда ведь, должен был пройти еще добрый десяток лет, а то и полтора десятка, чтобы он раскаялся в этих словах, когда звезды посыпались градом и небо показалось ему с овчинку. Но что нам чужой опыт и чужие страдания?
– Представляешь: день на синем «фиате», а день на голубом? – сказала Марина.
– Да, да, синий, голубой… Кок – это синий. Или голубой. Коктебель. У синих скал…
В садике возле кактусов Денисов читал «Новое время». Кремнев, наблюдая за ним из глубины своей террасы, глодал черешню.
«Что он там вычитывает? – думал Кремнев лениво и отважно. – Все-таки он кретин, что ни говори…»
– Нет, что ни говори… – громко сказал Денисов. – Капиталисты наглеют с каждым днем. Акции нефтяной компании «Шелл» выросли на полтора процента. В то же время жизненный уровень в Америке опять упал.
«Кого он это просвещает?» – подумал Кремнев, и почти тотчас за стенкой, на денисовской веранде, раздался гнусавый и бойкий голос жены Денисова:
– Тебе бы их уровень, идиот! Мне бы не пришлось перед спекулянткой из-за курточки увиваться. И одалживать бы не бегала…
«Довольно разумные возражения, – подумал Кремнев. – Только отчего ж она его так… Все-таки главный редактор, член редколлегии, кажется, даже член коллегии…»
Денисов не ответил. Вероятно, он привык к такому ведению дискуссии. Он спрятался за «Новое время» – там были приятные ему откровения, там была привычная информация, там были авторы, выступавшие вместе с ним в одной шеренге борцов за лучшее распределение благ на земле. Их, как и его, возмущали новые происки, новые сговоры, чужие сверхприбыли и чужая монополия, они выступали за свободу слова для Греции, за свободу собраний для Португалии, за легальное существование многопартийной системы в Чили, против повышения цен на масло в Южно-Африканском Союзе… Суровые домашние невзгоды не могли заставить Денисова предать дело, которому он так честно служил всю свою жизнь. Тем более что дело это продолжало свое победоносное шествие по земле – вот уже и кубинский негр, и китайский кули, и палестинский партизан… С кули, впрочем, дело обстояло сейчас сложно, а партизаны, пожалуй, иногда хватали за край, совершая подвиги столь страшные, что при общей их правильной линии это не могло не встревожить мировую общественность, которая, впрочем, понимает, что иначе эти бедные люди, и так далее…
«Да, тяжкая у него жизнь», – подумал Кремнев и поднял взгляд на свою большую, умную и красивую русскую жену. Она улыбнулась ему понимающе и сказала:
– Устала твоя зайка. Ты ведь напишешь за меня главочку, пупсик?
Кремнев подумал, какое это все-таки счастье, иметь жену-единомышленницу, жену-друга. Конечно, он напишет за нее эту несчастную главу для научного сборника, только придется отложить Работяну. Он уже придумал, как будет начинаться статья о Работяну, он придумал для себя образ этого скромного, порядочного, работящего писателя, который так близок к своему народу и животрепещущим задачам современности, жаль, что романы его оказались еще нуднее и примитивнее, чем ожидал Кремнев. Боже, они пишут там у себя, как будто не было до них литературы, не было Толстого, Достоевского или Гоголя (впрочем, у молдаван, наверно, и не было), не было изощренных англичан, сумасшедших американцев, фантастических скандинавов, великих, средних и малых французов, не было всех этих томов, целых полок великолепных романов. Неужели маленькие литературы должны все начинать сначала? И как перекинуть мостик от этого Работяну к уровню мировой литературы? «Мое дело было писать, – скажет такой Работяну. – Ваше дело перекидывать мостик…» А ты сиди и перекидывай.
– Ты считаешь, что, если ты не ответил, значит, ты победил в споре. – Гнусавый голос денисовской жены раздался совсем рядом, за стенкой: Боже, чего она хочет от старика и что у нее за голос, кто она? Вероятно, парикмахерша, и отчего он не запустит в нее чем-нибудь тяжелым?
– Тебе просто сказать нечего… Потому что они там все на «роллс-ройсах», да и эти, гляди, на машинах, а ты за свои триста жопу рвешь.
– Я верен своим убеждениям. – Голос Денисова дрогнул от унижения.
– Что это за убеждения такие? – Жена брала его за горло, и голос у нее становился все наглее и гнусавее. – И если это такие хорошие убеждения, то отчего же ты мне ничего не можешь доказать? Еще берется на Америку нападать. Да вам до Америки…
«Лучше всего уйти потихоньку, – подумал Кремнев. – Я закрою дверь и опушу шторы как будто нас нет дома, он подумает, что нас нет дома и что это очень тактично с нашей стороны. Впрочем, если он по-настоящему подумает, что нас нет дома, то как же он поймет, что это тактично…»
– Вот тебе последний номер журнала «Америка», на, взгляни, сам же мне достал… – гнусавила жена Денисова. – Теперь давай посчитаем – твои триста и их триста…
«Господи, как разнообразна человеческая неудача, – подумал Кремнев. – Ведь никогда не подумаешь, глядя на него… И какой я все-таки счастливый человек, что я женат на моей жене…»
– Это наконец произошло? – спросил Холодков. Он даже не повернулся к Волошину. Просто почувствовал его присутствие рядом с собой на пляжной скамье под навесом. Днем здесь грудились, громоздились тела, сейчас было одиноко и отчего-то жутко. Лунная дорожка протянулась по морю до самой скамьи.
– Да, это произошло, – сказал Волошин грустно. – И это было, как всегда… ужасно… Вот. Я написал стихи. «И был наш день одна сплошная рана. И вечер стал запекшаяся кровь…»
– Да. Страшно… – сказал Холодков. – Однако пока я мало что понял.
– Я написал целый венок сонетов, – сказал Волошин.