Виктория Токарева - Самый счастливый день (сборник)
У Понтия Пилата была собака Банга, которая лежала у его ног. Это была обыкновенная собака – такая же, как другие ее породы. Но оттого, что она служила Понтию Пилату, казалась себе необыкновенной, привилегированной собакой.
Я тоже казался себе привилегированной собакой и готов был лежать у Викиных ног и в этой жизни, и за гробом. Но ей это не понадобилось.
Она, правда, не знала о моем намерении, я не говорил о нем вслух, боялся попасть в смешное положение.
Я и сейчас боялся: представлял, как войду невидимый и увижу их вместе – ее и того, на которого она меня поменяла. Тогда я не сниму шапку.
Я дождусь, когда он выйдет из комнаты, запру дверь и предстану перед ней.
– Можешь придумывать все, что угодно, – спокойно скажет она. – Тебе ничего не поможет.
– Давай начнем все сначала, – попрошу я.
– Это невозможно.
– Но почему?
– Потому что невозможно дважды войти в одну и ту же воду…
Она жила на Чистых прудах, в доме, где когда-то жил Эйзенштейн, и сейчас возле парадного висела мемориальная доска.
Доска висела, как и четыре года назад, и дом стоял на том же месте. Ничего в мире не меняется, кроме нас самих. Я надел шапку и позвонил. Мне долго не отпирали. Я ждал и нервничал – вдруг моя шапка испортилась от холода, и в самый ответственный момент я всплыву перед ее семьей как на спиритическом сеансе.
За дверью послышались шаркающие шаги. Это была ее мама. Она носила тапки со смятыми задниками, которые сваливались с ног. Видимо, за это время не купила себе других.
Она открыла дверь и посмотрела, но ничего не увидела. Тогда она вышла на лестничную площадку, придерживая халат, и заглянула в лестничный пролет. Наверное, предположила, что кто-то позвонил, а потом побежал вниз, как школьник.
Мама смотрела в пролет, а я тем временем пробирался в квартиру, втянув живот до позвоночника, мягко ступая, как благородный хищник.
Я стал в прихожей за самой дверью, прижавшись к стене спиной и лопатками так, будто хотел врасти в эту стену. Мама вернулась сразу за мной следом, стала запирать двери на все замки и цепочки. Я боялся, что она заденет меня или просто почувствует мое присутствие. Но она ничего не почувствовала, потому что думала, наверное, о других вещах.
Она закрыла дверь, потушила свет и ушла в свою комнату, шаркая тапками. Я стоял в темноте, ждал, когда затихнут шаги, а когда шаги затихли – подождал еще немного.
Вика спала. Форточка в ее комнате оставалась открытой. Было прохладно и пахло снегом.
Я осторожно прошел к письменному столу и сел в кресло. Все здесь было по-старому: те же книжные шкафы один к другому, тот же божок с острова Пасхи на стене.
Мне вдруг показалась бессмысленной вся эта затея дважды ступить в одну и ту же воду. Я понимал, что надо встать и уйти, пока она еще не проснулась, но не мог заставить себя подняться. Почувствовал, как смертельно устал за весь день, а особенно за последние пятнадцать минут, которые простоял в коридоре возле стенки. Но все-таки больше всего я, наверное, устал от одиночества. Оттого, что я всех видел, а меня – никто.
Вика проснулась, быстро села на диване и дернула за кисточку торшера. Она смотрела прямо на кресло, где я сидел. Мне казалось, что она видит меня.
Я медленным движением снял с головы шапку и возник.
– Славка… – спокойно проговорила Вика, так, будто я сидел на этом месте все четыре года. – Как ты сюда попал? В окно?
– Нет. – Я показал шапку. – В шапке-невидимке.
Она сразу поверила.
– Ты сам ее сконструировал?
– Купил за рубль шестьдесят.
Она не поверила.
– Я знала – ты что-нибудь придумаешь и придешь… Только почему так долго?
– А ты ждала?
– Конечно…
– А почему ты мне не сказала?
– Ты не спрашивал.
– Потому что ты бросила меня.
– Это ты меня бросил.
– Ты с ума сошла!
Я мог тогда думать и говорить только о ней. Я ни на минуту не мог остаться наедине с собой и так обалдевал от этого, что заплакал однажды средь бела дня на стоянке такси.
– Я любил тебя…
– Значит, любил и бросил.
– Разве так бывает?
– Значит, бывает.
– Ты что-то напутала…
– Мы вместе напутали.
– Но почему ты молчала?
– Боялась попасть в смешное положение.
В двадцатом веке, когда космонавт выходит из корабля прямо в небо, двое людей, необходимых друг другу, не могут просто прийти один к другому и сказать об этом. Нужно какое-то чудо, шапка-невидимка, чтобы встретились двое людей, живущих в одно время, в одном городе, на соседних улицах, в двадцати минутах ходьбы.
Во мне закипали упреки, но я молчал. Видимо, обиженный обыватель боролся во мне с интеллигентным человеком.
– Как твои дела? – спросил я.
– Обычно, – сказала она. – Заботы творчества. Когда их много – плохо. Когда их нет – тоже плохо.
Интонации у Вики были ровные и какие-то деревянные. Она думала в этот момент не о заботах творчества.
– Ты у Копылова работаешь? – спросила она.
– Да. Вместе с Сашей.
– Он, конечно, обожает тебя…
– Кто?
– Копылов. Ты ведь очень талантливый конструктор.
– Это тебе кажется, – уклончиво сказал я. Мне не хотелось ее разочаровывать.
– Ничего не кажется, – возразила Вика. – Помнишь свой диплом? Его хотели зачесть как диссертацию.
«Это когда было», – подумал я, но промолчал.
– Как зовут твою дочь?
– Виктория.
Мы помолчали.
– Жена тебя, наверное, обожает…
– Она очень устает, – неопределенно сказал я.
– Зато она каждый день тебя видит.
– Думаешь, это такое уж счастье?
– Счастье! – убежденно сказала она.
Мы снова помолчали.
– Почему ты меня не поцелуешь? – тихо спросила Вика.
Действительно – почему? Наверное, потому, что я пришел к ней ночью, как жулик, и прятался, и сейчас боялся, что войдет кто-нибудь.
– Я должен по-другому прийти к тебе, – сказал я.
– Я подожду. – Она умела меня понимать. – Только не очень долго. Ладно?
Я подошел к Вике и увидел, что она плачет. Поэтому такие ровные и деревянные были интонации. Она плакала и скрывала слезы.
Я не стал успокаивать. Где-то я не мог простить этих четырех лет и того, что Витька не наша общая дочь.
– Подарить тебе шапку? – спросил я.
– Не надо… – Она покачала головой.
– Почему?
– Прическу будет мять. Я косынки ношу.
Я увидел: она совершенно не переменилась за это время. И вообще ничего в мире не меняется, если мы сами остаемся прежними.
Я возвращался домой без шапки. Я знал теперь, зачем ее купил, – чтобы узнать все о себе.
И я все о себе знаю: я талантливый конструктор, и видеть меня каждый день – счастье.
Копылов, правда, меня не замечает, но это явление временное. Заметит. И лучшая женщина мира ждет меня в своем доме, где раньше жил Эйзенштейн.
Я все про себя узнал, и шапка была не нужна мне больше. Можно подарить ее кому-нибудь. Гришке Гарину, например. Но Гришка – человек тщеславный. Неизвестно, как он захочет распорядиться миром. Опасно дарить такую вещь. Лучше просто выбросить.
Можно положить шапку на перила моста, по которому иду через Чистые пруды. Но вдруг мост исчезнет, и тогда пойду по воздуху, над водой, как Христос.
Рубль шестьдесят – не деньги. Я перегнулся через перила и бросил шапку в воду. Бросил и пошел дальше, мимо кинотеатра «Колизей», мимо издательства «Искусство» – по Бульварному кольцу. И пока я шел – не встретил ни одного живого человека.
Город стоял совершенно пустой, будто вымер. Может, время такое, когда еще все спят. А может, шапки вошли в моду, весь город накупил их – ведь они дешевые. Люди надели шапки и теперь невидимы. Может, на улице полно народу – просто я никого не вижу.
И я снова один. Меня видят все, а я – никого.
Инструктор по плаванию
Я лежу на диване и читаю учебник физики.
«Когда в катушке тока нет, кусок железа неподвижен…» Это похоже на стихи:
Когда в катушке тока нет,Кусок железа неподвижен…
Ни катушка, ни кусок железа меня не интересуют совершенно. Я изучаю физику для двух людей: для мамы и для Петрова.
Петрова недавно видели с красивой блондинкой. Я понимаю, что обижаться – мещанство и чистейший эгоизм. Если любишь человека, надо жить его интересами. «Если две параллельные прямые порознь параллельны третьей, то они параллельны между собой». Значит, если я люблю Петрова и блондинка любит Петрова, то я и блондинка должны любить друг друга.
В комнату вошла моя мама и сказала:
– Если ты сию минуту не встанешь и не пойдешь за солью, я тебе всю морду разобью!
Надо заметить, что моя мама преподаватель зарубежной литературы в высшем учебном заведении. У нее совершенно отсутствует чувство юмора. Пианино она называет музыкальным инструментом, комнату – жилой площадью, а мое лицо – мордой.
Юмор – это явление социальное. Он восстанавливает то, что разрушает пафос. В нашей жизни, даже в моем поколении, было много пафоса. Зато теперь, естественно, много юмора.