Борис Носик - Дорога долгая легка… (сборник)
– И что же, по-вашему, следует делать? – спросил Субоцкий заинтересованно.
– Если уж браться управлять людьми, то не надо терять из виду, что они просто испорченные обезьяны…
«Сам ты обезьяна, – подумал Денисов, брезгливо оглядывая длинную рубаху незнакомца. – Представляю себе, как они распутничают в этих рубахах…»
– Ну а все-таки… Если отвлечься от дешевой мизантропии и вернуться к великому делу революции, – сказал Субоцкий. – Движимой, между прочим, любовью к людям…
«Что значит человек нашего поколения, человек, прошедший войну, – подумал Денисов. – Несмотря на все срывы и шатания мелкого либерализма, он наш, Абрам Евсеич, наш, в одном ряду…»
– Это, может быть, и так, – мягко сказал незнакомец. – Однако из идеальной любви к людям родились инквизиция и религиозные войны… Именно порыв человеколюбия во Франции создал гильотину и террор.
– Ну уж, положим, насчет гильотины – это неуместная шутка, игра в парадоксы, – сказал Субоцкий.
– Нисколько! – сказал незнакомец горячо и даже весело. – Вы сами знаете, сколько страданий испытывали в старину люди, приговоренные к смертной казни, именно из-за неловкости палача или несовершенства орудия казни. Движимый состраданием, доктор Гильотен изобрел свою знаменитую машину казни, введя, таким образом, машинное производство в сферу смерти. Гильотина сделала товар и доступным и дешевым. Без нее было бы не управиться с потоком, так что именно она развязала руки революционному террору…
– Забавно… – начал Кремнев, но тут же поймал на себе презрительный взгляд Денисова и осекся.
– И вы уж поверьте, – продолжал незнакомец добродушно. – От идеальных порывов к зверству – это путь всех революций. Вспомните хотя бы Киприана или Лактанция, предсказывавших еще в третьем веке падение Римской империи, вспомните Казотта и Мирабо-отца…
«Старику Денисову трудновато будет все это вспомнить с его курсами ударников в литературе», – смелея, подумал Кремнев.
– Поверить мы вам погодим, – сурово сказал Денисов. – А ваши Лукреций или Констанций нам не указ… Вы бы поближе держали к нашим нуждам, к России. Вот вы же сами сказали сперва, что революция хотела добиться справедливости, накормить голодных. А следовательно, все, что делалось, так сказать, в этом направлении, было справедливым или правильным, а значит, по вашей устаревшей терминологии, добродетельным. Но истинная добродетель будет достигнута только после окончательной победы. Правильно я говорю?..
– Не только правильно, но и весьма точно, в соответствии с вашими правилами, – сказал охальный незнакомец с неожиданной грустью. – Вот, послушайте… «человечество провозгласит устами своей премудрости и науки, что преступления нет, а стало быть, нет и греха, а есть только голодные. «Накорми, тогда спрашивай с них добродетели!» – вот что напишут на знамени, которое воздвигнут против тебя и которым разрушится храм твой…».
– Типичное мракобесие. Ну а дальше-то, дальше? – настаивал Денисов.
– Дальше… – Незнакомец смотрел на Денисова с любопытством. – Есть и дальше… «люди поймут наконец, что свобода и хлеб земной вдоволь для всякого вместе немыслимы, ибо никогда, никогда не сумеют они разделиться между собой!». Есть и еще дальше, о том, что вместо свободы люди впали в рабство, а вместо служения братолюбию – в отъединение…
– Некоммуникабельность… – сказал Кремнев.
– Самая мысль о служении человечеству, о братстве все более встречается с насмешкой, ибо куда пойдет сей невольник, если столь привык утолять бесчисленные потребности свои, которые сам же навыдумал?
– Вы что же, отвергаете лозунг «каждому по потребности»? – вяло спросил Денисов, уже утомленный спором.
– И достигли того, – сказал незнакомец, – что вещей накопили больше, а радости стало меньше.
– Это кто же так пророчил? – спросил Субоцкий, мрачнея.
– Некая смесь из Эльзы Триоле и Ортега-и-Гассета, – вставил Кремнев.
– Все тот же Достоевский… – сказал незнакомец.
Они повернули за угол «секретарского» корпуса, услышали близкий шум прибоя, вдохнули полной грудью.
– Много было в мире пессимистических прогнозов, – сказал Субоцкий. – Мало истинных борцов за освобождение народов Европы от коричневой чумы фашизма.
– Вот именно! Это общеизвестные прогнозы современной буржуазной футурологии, которые даже за рубежом… – Кремнев чувствовал, что он оказался не на высоте в этом споре, и спешил восстановить свое с таким трудом созданное реноме. – Ведь этим пророчествам тысячи лет… А между тем необратимые процессы показывают…
– Вот именно, – сказал Денисов. – Вот вам, товарищ паникер, наши молодые люди, теоретически подкованные кадры, с ними вы и поспорьте… Что вы скажете?
– А где же он? – растерянно сказал Субоцкий.
– Нет его…
Кремнев засеменил назад, заглянул за угол, но толстяка в длинной рубахе не было и там.
– Исчез, – растерянно сказал Кремнев. – Я чувствовал, что тут что-то неладное…
– В голове неладное у некоторых молодых людей, – сказал Денисов. – Начитаются черт-те чего… Много мы еще выпускаем такого, чего не нужно.
«А того, чего надобно, нет…» – подумал Кремнев, но строка Северянина его не развеселила.
– Ладно. Пойду вздремну после обеда, – сказал Денисов. – Утомили меня споры-разговоры. А тут все же отпуск, отдых, передых… Общий привет!
– Вы думаете… – сказал Субоцкий, когда они остались вдвоем.
– Да у меня просто сомнения в этом нет, – сказал Кремнев. – Провокатор. Это совершенно ясно. Вот у нас в Ленинграде…
– Отойдем от корпуса, – предложил Субоцкий. – Да. Так что в Ленинграде?
Они помолчали, потому что уже раз пять обсуждали все, что произошло в Ленинграде. И вообще по части информации вряд ли кто мог переплюнуть Субоцкого.
– Значит, вы его тоже не знаете, – упавшим голосом сказал Кремнев.
– Лицо мне как будто знакомо, – сказал Субоцкий. – Попробую до обеда навести справки. Так вы думаете, что это…
Кремнев костяшками пальцев постучал по стволу дерева, так, словно они находились в пределах слышимости, но вне пределов видимости.
– Более того, провокатор, – сказал Кремнев. – Как-нибудь уж мы, ленинградцы…
– Да-а-а… – вздохнул Субоцкий. – Попробую выяснить что-либо. Не прощаюсь.
* * *Море стало сиреневым, оно темнело все больше и больше. Дети на берегу мирно строили замок. Как назло, и мальчишки на соседней скамье не орали сегодня Высоцкого, а пели что-то очень тихое, про глаза, про какую-то хорошую девочку. И все вместе: нестерпимо нежное коктебельское море, детский лепет на пляже и этот гитарный лепет подростков – надрывало душу Сапожникову. Марина ушла слушать стихи к Евстафенке, она жила очень напряженной интеллектуальной жизнью, а он… Он не писал пейзажей, не делал заказанных ему издательством набросков к Метерлинку, он был скотина, которая только могла терзаться низкими подозрениями, идя при этом навстречу каждой гадости.
Мальчики перестали играть. Они поставили гитару у скамейки, дружелюбно попросили у Сапожникова покурить. Он протянул им сигареты: хотят курить – пусть курят, кто он такой, чтобы их поучать. Знакомый голос вызвал у него дрожь.
– Всегда без спутников, одна....
Он с трудом заставил себя ответить на приветствие Роберта (в конце концов, этот человек не виноват. Сапожников сам виноват, только сам), а Роберт сразу усек его настроение и пошел дальше. «Пошел дальше со своим Блоком… – подумал Сапожников. – А почему, собственно, Блок?»
Он попросил у мальчишек гитару, потрогал струны, тихонечко запел, растравляя себя понемногу:
Я не только не имею права,
Я тебя не в силах упрекнуть
За мучительный твой, за лукавый,
Многим женщинам сужденный путь…
– Клевые стихи, – сказал один из мальчишек.
– С размером у него чего-то… хромает размер… – сказал второй.
– Вообще, сопли, – сказал третий.
Вместе ведь по краю, было время, —
пел Сапожников, —
Нас водила пагубная страсть,
Мы хотели вместе сбросить бремя
И лететь, чтобы потом упасть…
– У Клячкина лучше, – сказал первый пацан. – Помнишь?
– Время, бремя, стремя… – сказал второй.
– По этой части лучше нет Окуджавы, – сказал третий, но девочка оборвала их:
– Помолчите вы, не мешайте.
Эта прядь – такая золотая, —
пел Сапожников, —
Разве не от старого огня?
Страстная, безбожная, пустая,
Незабвенная, прости меня!
– А ничего, – сказал первый. – Со слезой…
– Есть кое-что, – сказал второй. – Малый не без способностей…
– Нельзя мужчине так унижаться, – сказал третий.
– Так он же ее любит! – воскликнула девочка. – Неужели вы не понимаете?
* * *С тех пор как он познакомился на пляже с курносой Тонечкой из Ленинграда, день писателя Работяну был заполнен до предела. И это была счастливая заполненность, она не тяготила его. Напротив, впервые за последние годы он почувствовал себя удачливым, сильным, почти здоровым и почти молодым.