Дина Рубина - Русская канарейка. Желтухин
– Р-р-распорю и не зашью!..
После чего Анфиса вывесила на штакетнике плохо простиранные отцовы кальсоны, и целую неделю трезвый Батраков мирно окапывал ноготки-маргаритки в своем палисаднике и в сетчатой авоське таскал из библиотеки тома Сухово-Кобылина и Мамина-Сибиряка.
Впрочем, уже через неделю жильцы не без удовольствия прислушивались к очередной арии управдома, одобрительно отмечая в ней новые фиоритуры:
– Кай Юлий Циммерман! Эт что за пыр-на-графия!!! Зухтер штык наперевес, я дам те прострации!!!
И стоявшая у окна Барышня с чашкой коричного чая в руке (она давно к нему пристрастилась, убедив себя, что корица прочищает мозги) задумчиво говорила:
– Мельчают солисты в этом дворе…
Кто там стоял за спиной Батракова, покровительствуя нелепому холую, неизвестно. Жильцы поговаривали, что есть где-то «рука» у этого хабла и фармазона. Возможно, то был миф, из тех, что возникают сами собой, как вообще в подходящей питательной среде зарождается жизнь; но кто-то же назначил его управдомом, со всеми его ноготками и маргаритками, пятью библиотеками и волоокой прачкой Анфисой.
Во всяком случае, именно он, Батраков, забивал и утрамбовывал вернувшимся людом все мыслимые щели и простенки дома, и как утверждали осведомленные товарищи – «не задарма».
Что касается бывшей квартиры Этингеров, она оказалась бездонной и безразмерной. Она делилась, как инфузория-туфелька под микроскопом. И столкнувшись с незнакомым субъектом в длинном коридоре, увешанном оцинкованными лоханями, тазами и стиральными досками, никогда нельзя было знать – гость это, новый жилец или просто интересный чудак, перепутавший этажи или номер квартиры.
* * *Не видим резона публиковать тут полный список квартиросъемщиков, тем паче что они то и дело менялись, то умирая, то разъезжаясь, то съезжаясь с родней. Упомянуть, пожалуй, стоит лишь о двух-трех штучных персонажах, из тех, что мелькнут разок-другой в нашем кино, и без того перенасыщенном мельтешением лиц, голосов, кулаков и грудей.
Например, тетя Паша с пышной белой бородой, ростом чуть выше стула. Занимала она чулан в кухне, который ныне тоже считался полноценной комнатой.
Тетя Паша была сновидицей («У каждого своя профессия», – философски замечала на это Барышня) – она во сне видала покойников. И свежих, и застарелых покойников, которым всегда есть что сказать живым – за деньги, разумеется. И они говорили: давали указания за наследство, мирили передравшихся на поминках детей, советовали, на ком стоит жениться, а кто – бросовый товар. Вся округа знала за Пашин удивительный дар, и бывало, на другое утро после похорон к ней уже стучалась вдова с отекшим от слез лицом, вчера узнавшая о существовании другой вдовы своего покойного мужа, или понурый вдовец с какими-то бытовыми вопросами, типа – не скажет ли Клавдия, куда она заховала облигации последнего займа, що всю комнату он раскардашил, и без толку.
И тетя Паша, как правило, уже держала наготове ответ.
– Все покойники ходят через меня! – говорила она со сдержанной гордостью.
Тут нелишне добавить, что официально тетя Паша сидела в будке. Ее дощатый киоск «Пиво – Воды» на углу двух центральных улиц летом становился средоточием вожделений всех солнцем палимых. К нему устремлялись издали, влекомые мечтой о крюшоне, о двойном сиропе, малиновом или вишневом…
Вот здесь, пожалуйста, коротенький клип из далекого детства: стеклянные колбы с цветным сиропом, узорная тень от платана, выплеск ажурной пены на асфальт, и в тонкой и загорелой детской руке – «битон» с газ-водой. И над уличным шумом, поверх густо-зеленых крон возносятся в синее небо прерывистые, взахлеб, неутомимые трели трамваев…
Далее просто идем по жильцам: дядя Юра Кудыкин – бывший борец и налетчик, бывший моряк и ветеран двух войн, бывший мороженщик и зэк, а ныне рабочий сцены в Театре юного зрителя на Греческой – кристальной чистоты человек, душа общества, гениальный механик и злостный блядун, и нет таких прекрасных слов, какие нельзя было бы сказать о дяде Юре, и мы еще многое о нем скажем.
Затем – Инвалидсёма, мастер по ремонту швейных машинок, всегда в полосатой пижаме и сетчатой шляпе, в сандалии на одной ноге (вторая нога, в толстом вязаном носке из козьей шерсти, перехвачена бинтом и потому похожа на бревно вареной колбасы). Считалось, что ходит он на костылях, но он, скорее, на них летал: делал три быстрых шажка, костыли взлетали по бокам – расступись, прохожий! – и лишь четвертый шаг поддерживал костылями, наваливаясь и обвисая на них всем телом: «Ой, эта болезнь у меня столько здоровье́ отняла!» Был он бо-о-о-ольшим предпринимателем, о чем тоже – в свое время.
…И наконец, Любочка – ныне старушка, а прежде – ого-го!
У Любочки биография хвостатой кометы, и ейже-богу, стоит на нее отвлечься, не пожалеете, ибо в шестнадцать годков эта гимназистка забеременела от антрепренера театра Анны Гузик и бежала с ним из дому, успев на пересадке в Киеве торопливо избавиться от груза чрева своего, после чего, к счастью (это она всегда подчеркивала благодарным голосом), детей у нее быть уже не могло.
– Основное различие между мной и католической церковью, – любила повторять Любочка, – в том, что она верит в непорочное зачатие, а я верую в порочное не-зачатие. Причем я верую крепко и деятельно, а она – кое-как.
Кстати, антрепренер крутился на ее орбите всю жизнь, несмотря на многочисленные ее замужества.
Точнее, возникал в самые трогательные и судьбоносные моменты жизни.
Любимую фразу Любочки: «Я сменила пятерых мужей, но любовник у меня всю жизнь был один!» – Эська, у которой не было ни мужей, ни любовников, отмечала с явным одобрением.
Словом, примчавшись из Киева в Петербург уже налегке (во всех смыслах, ибо по дороге потеряла и своего антрепренера), Любочка сняла комнату в пансионе «Летний сад», где жили еще две сестры из Витебска, обе социалистки, и некий молодой инженер, направлявшийся на работу в Аргентину, но застрявший в пансионе, едва его восхищенный взгляд нащупал задорные прелести недавней гимназистки.
Это было утонченное общество.
На второй день пребывания в столице начитанная Любочка послала телеграмму в Баденвайлер Чехову и вскоре получила ответ от хозяина пансиона: «Жилец выбыл неизвестном направлении» – что, в общем, нельзя считать абсолютной ложью.
Молодой инженер увез ее в Аргентину, где какое-то время тщетно пытался создать с Любочкой хоть какую-то видимость семьи, но не преуспел, и в конце концов бывшая гимназистка написала все тому же антрепренеру покаянное письмо с призывом о спасении. Тот ответил ей телеграммой: «Люба вертайтеся здесь скоро будет лучше». Телеграмма датирована сентябрем 1917 года и послана из Москвы.
Она примчалась.
И угодила в стихию, в смерч, тайфун истории, в сердце коего, как принято считать, порхают бабочки, и уютно там обустроилась: вышла замуж за заместителя наркома тяжелой промышленности.
Преданный партии человек, замнаркома к первой же годовщине свадьбы – это был праздник 8 Марта – подарил Любе красную косынку и партбилет, который никогда не пригодился. А вот что таки пригодилось – это пятикомнатная квартира в Столешниковом, оставленная ей мужем после развода.
В моменты крушения любви Любочка травилась головками спичек, предусмотрительно запивая их молоком.
Однажды очнулась в объятиях известного дрессировщика.
Словом, была Любочка феерически беспечна и легка, всерьез ни во что не вникала. Никогда в жизни нигде не работала, вначале – как жена замнаркома, потом по привычке. Подружки, портнихи, косметички, мозолистки, маникюрши… Не оставалось денег на жизнь – продавалась комната. Когда все комнаты, кроме ее спальни и чулана за кухней, были проданы и деньги пущены на ветер, в ход пошли камешки и чернобурка, после чего много лет расставлялись ширмы и сдавались койки.
На худой конец, возникал новый мужчина.
Как-то так выходило, что была она знакома со всеми, всё про всех знала, знаменитостей не признавала, кумиры толпы в ее устах обращались в пыль.
– Леонид Утесов? – спрашивала она. – В смысле, Ленька Вайсбейн? Он дальше всех на улице плевал сквозь зубы. Начинал в Зеленом театре. Вот город был! Вот была настоящая демократия! Любой фармазон мог прийти и сказать: «Хочу исполнить!» – «Пожалуйста, исполняй!» – Она брала паузу и небрежно добавляла: – Но Ленька Вайсбейн известен был тем, что дальше всех плевался.
Красивой она даже в юности не была – очень веснушчата, и нос как-то неудачно вмонтирован меж близко посаженными глазами. Но дьявольское обаяние окутывало ее недурную фигурку таким плотным облаком, что разглядеть веснушки или нос мужчины просто не успевали. Да: и голос был – как у опереточной примадонны: низко-напевный, волнующий и значительный, что бы там она ни несла.