Роман Сенчин - Минус (сборник)
Потом, когда ходить в церковь стало модно, я превратился в воинствующего атеиста. Тем более из книжки протопопа Аввакума узнал, что это у нас теперь за церковь… Да, я выбросил крестик, я доходил до бешенства, споря с верующими людьми, героев своих рассказиков обязательно делал нигилистами и богоборцами, а теперь вроде бы надломился. Стал завидовать верующим, все равно каким, во что верящим. У них ведь есть этот стержень, у них есть календарь жизни, а у неверующего – лишь набор одинаковых дней. Теперь я подолгу листаю жизнеописание Серафима Саровского, поражаясь его чудачеству, которое было признано святостью, я уже раз пять перечитал биографию Прабхупады, практически из ничего, на совершенно чужой, неподготовленной почве создавшего самую многочисленную на земле секту – Общество сознания Кришны…
– Что случилось? – спросил Алеша, наблюдая, как я отсоединяю провода от принтера.
– Да надоело все… Это не жизнь… Семья должна быть… – с паузами, нервной дрожью пробурчал я.
Мы с Алешей никогда не разговаривали по душам. В лучшем случае – он увлеченно показывал мне новую компьютерную игру и объяснял, на какие клавиши жать, как загружаться, как сохраняться, а я, периодически, по просьбе Лизы, вымученно пытался втолковать ему, что, мол, нужно закончить школу, нужно поступить в институт, не загреметь в армию… И в тот момент меня потянуло все ему рассказать. Я даже бросил собирать вещи и сел на стул… Но что рассказать? Что именно?.. А, бесполезно…
В ту же ночь я раскаялся. И появился душащий, со вкусом крови ком в глубине горла. Он сдавливает грудь, мешает сердцу стучать, и иногда мне кажется, что я задыхаюсь… Да, хорошо б задохнуться, но, скорее всего, это будет продолжаться еще очень долго. Очень долго и однообразно.
Если бы я увидел такое в каком-нибудь фильме, то сразу решил бы, что художник – дерьмо. Простой равнодушный ремесленник. Дескать, режиссер сказал ему: нужно создать бардак в комнате, и художник, не размышляя особо, выполнил задание, использовав привычный набор стереотипов. Но это не фильм, это жизнь. Одна из комнат общаги Литинститута.
Шикарный письменный стол с двумя тумбами-ящиками завален черт знает чем (даже и не выцепишь взглядом что-то конкретное), а ящики вывернуты наружу на три четверти и держатся чудом. В ящиках рваные книги, сморщенные, ссохшиеся клубеньки картошки, провода, банки из-под кофе, пыльный тапок… Штора висит на двух прищепках. Отставшие под потолком обои свисают так искусственно-безобразно… Возле батареи раздавленная в зеленый песок, будто на нее надавили стотонным гидравлическим прессом, бутылка… Повсюду раскидана одежда – нижняя, верхняя, обе постели превратились в серые комья. На одной из кроватей лежит в пьяном забытьи Саша Фомин. Лицо искажено гримасой страдальца…
По комнате штук семь пишущих машинок и три телевизора, но все они в раздолбанном состоянии…
Я вышел из своего уютного укрытия-норки, чтобы забрать у одной студентки рукопись, которую будем обсуждать в ближайший вторник. Поднялся на пятый этаж, постучал. Закрыто. Зато из соседней комнаты, шатаясь, вывалился Миша Вишневский, пятикурсник-поэт. Побрел было в сторону туалета, но заметил меня, обрадовался:
– Во, Сэн! Давай бухать!
– Да нет, – я первым делом, как всегда, отказался, – спасибо… – Пить совсем не хотелось, хотелось, подзарядившись чтением чужого неважного текста (того, что будет обсуждаться во вторник), переключиться на писанье своего.
– Ну, блин, ты чё! Ты меня обижаешь, Сэн! – возмутился Миша. – Мы же, считай, семь лет знакомы! И скоро я обратно уеду к себе… Пошли-и забухаем!
– Пошли…
Мы с Мишей поступили в один год, но его выгнали месяца через три за пропуски занятий, беспрерывную пьянку и дебоши. На следующий год он поступил опять и вот теперь, с одним академическим отпуском, подбирается к диплому. Кажется, переживает, что студенческая его жизнь кончается, снова пьет вовсю, орет, спорит о литературе, как на первом курсе – до драки. Тем более сегодня у него для спора подходящий контингент – трое малознакомых мне младшекурсников, среди которых вроде и хозяева комнаты.
– …Бродский бес… бесспорно гениален, – говорит Миша Вишневский тоном профессора, но заплетающимся языком, – впрочем, он принес б-больше вреда ру-русской поэзии, русскому языку, ч-чем пользы.
Тщедушный паренек в очках с толстенными линзами мудро усмехается:
– Почему это?
– А вот давай на… накатим, – Миша плескает «Московскую» с полуотклеившейся этикеткой по чашкам. – Сейчас накатим – и я тебе объясню.
Видя, что Миша уже набрался до стадии, когда его тянет объяснять при помощи кулаков, я, выпив первым, слегка меняю направление разговора:
– А мне простая поэзия нравится. Искренняя и простая.
Тщедушный переводит свои линзы с Миши на меня:
– Это кто же простой?
– Да кто… Тиняков, например. Не весь, но лучшие вещи – простые у него и, можно сказать, гениальные.
Тщедушный с минуту глядит на меня как на дурака, а потом объявляет:
– Я не знаю такого. – В его голосе приговор мне: я неудачно выбрал пример, а потому не имею больше права ввязываться в разговор.
Остальные молчат. Я понимаю, что и они не знают. Лишь Саша Фомин мученически стонет в алкогольном сне.
– А Рыжего знаешь?
Очки тщедушного переползают с меня на задавшего вопрос Мишу.
– Рыжего знаю, да, но поэтом его не считаю.
– Хм! Интересно…
– Он не поэт.
– Поэт! – вдруг громко и резко (все аж вздрогнули) рубит сидевший до того тихо-мирно парень с миловидным молодым лицом и спортивной фигурой, на вид совсем трезвый. – Он повесился – значит, поэт! Он совершил поступок…
– Если мы по таким критериям будем судить, – тщедушный говорит спокойно и каким-то мудрым тоном, – то и невежу Рубцова в поэты зачислим. Он-то поступков совершил предостаточно…
– Слушай, ты! – шипяще вскрикивает Миша Вишневский. – Ты Р-рубцова не трогай! Его давно все признали…
– Такие же невежи, как и он сам, признали. Которым от природы не дано настоящую поэзию не то что почувствовать, но и элементарно прочесть. Речевой аппарат, извините, не развит…
Миша подтягивает рукава свитера к локтям. Я торопливо наливаю в свою чашку граммов семьдесят. Глотаю. Встаю и иду к двери. Слышу за спиной Мишино неоспоримо твердое:
– Сейчас я тебя буду месить, очкарь.
Вот уж точно: «Не выходи из комнаты, не совершай ошибку…» Да, у Бродского есть гениальные строчки…
За поворотом коридора, напротив кухни, живет Шевчена, хотя в последнее время здесь почти не появляется. Стучу просто так, наудачу.
– Да-а! – знакомый крик с той стороны двери.
Открываю:
– Можно?
– О, Ромочка! Заходи!
Шевчена на кровати подстригает ногти на ногах.
– Как жизнь? Творчество? Здоровье? – не глядя на меня, энергично задает набор традиционных вопросов.
Сажусь к журнальному столику, посреди которого сковородка с остатками подгоревшей картошки. Рядом – пачка легкого «Винстона». Беру сигарету, закуриваю, отвечаю:
– Всё так же – всё хреново.
– С женой не помирился?
– Нет. А ты-то как?
– А мы вот сегодня с Алексеем Константиновичем в кино идем. На «Кукушку».
Алексей Константинович – это тот романист, что, заикаясь, призывал Сергея и других участников своего мастер-класса на форуме бросить писать, Шевчена там с ним познакомилась, и вот уже месяц они плотно общаются.
– Ты у него, что ли, живешь? – решаю уточнить.
– Ну, как тебе сказать… – И по тону становится ясно, что я правильно догадался.
– И как?
– Хорошо… Не смотри на меня, я джинсы надену.
Смотрю в сковородку, затем на прилипшую к стенке чашки чаинку. Справа шевелится сперва желто-розовое, а потом – синее. Потом Шевчена шлепается на стул напротив меня. Тоже закуривает.
– Ладно, Ромочка, не горюй. Алексею Константиновичу сорок шесть, а уже несколько раз мне признавался, что только теперь почувствовал себя счастливым. Тебе ведь тридцать всего? Видишь, есть еще время.
– Издеваешься? – сбиваю пепел в пепельницу; вместе с пеплом вылетает и уголек. Приходится подкуривать заново.
– Да нет, я серьезно.
– А ты изменилась, – говорю. – Раньше шумно-наглой была, а теперь как-то глубинно…
Шевчена пожимает плечами.
– Может, чаю?
– Хм… Я полдня только и делаю, что пью чай. Пью чай и маюсь.
– Не майся. Плюнь. Лучше пиши, как маешься.
В ее голосе наконец появляются нотки искренности, и я сразу размякаю:
– Да как, Оль, не маяться, если с любимой женщиной так… И люблю, и жить вместе не получается…
Она вздыхает.
Некоторое время молчим, не глядя друг на друга. Я ни о чем не думаю, просто жду, что скажет Шевчена. И вот она почти вскрикивает:
– Слу-ушай!
– Что?
– А если тебе поступить, как лимоновский Эдичка. Он ведь тоже любимую потерял.
– Как поступить?
– Ну… с мужчиной. Понимаешь?
Я поднимаю лицо, пытаюсь по ее глазам определить, серьезно она или стебается. Вроде серьезно.