Захар Прилепин - Грех (сборник)
Едва пригнав корову, мы развернулись и, мелко подрагивая, отправились на пруд.
– Холодновато что-то, – сказал братик хмуро, едва выйдя за ворота.
В сарайке у двора всегда висели старые дедовы пиджаки – мы быстро приоделись, а я ещё и кепку нацепил.
Волосы мои белые, аляные падали на лоб, а мне хотелось чуб как у Есенина, для чего я иногда то носил на глупой юной башке жёсткую сетку с винной бутылки, то поливал голову водой и зачёсывал прядь со лба назад. Пока волосы были сырыми, чуб смотрелся почти как у рязанского поэта. Но волосы подсыхали, чубчик начинал сначала рогатиться, а потом и вовсе осыпался ссохшейся соломой.
Кепку, в общем, надел я.
Шли молча, в двух словах решив, что если придётся – драться будем вдвоём. Взрослого на пару не в западло завалить. По одному с ним никто из нас не справился бы.
Втайне, конечно, драться-то никак не хотелось, чё за удовольствие – нас же к сарафанчику влекло, а не в лоб получить московским кулаком.
Москвичей мы увидели издали – собрав удочки, они неспешно двигались нам навстречу. Мы чуть сбавили ход и приняли вроде как разбитной видок; ноги ж, однако, у нас были вполне себе деревянными.
Братик сплюнул в траву, я несколько раз сжал и разжал кулаки, москвич щурился, разглядывая нас, и слегка улыбался. Расстояние меж нами всё уменьшалось, столкновение казалось неизбежным, но девушка вдруг встала, опёрлась брату на плечо, сняла тапочку и начала вытрясать из неё сорную крупу.
Осмысленно ли сделала она это, нет ли – кто знает, – но сразу получилось так, что драться стало неуместно.
– Ничё не поймали? – кивнув на пустое ведёрко в руках москвича, сказал братик с лёгкой усмешкой, но без особой издёвки.
– А чего это вы оделись как клоуны? – не отвечая ему, ухмыльнулся парень, оценив наши пиджаки. Братику пиджак был великоват, и впопыхах он забыл засучить рукава. А мне соответственно маловат – и у меня руки свисали голые чуть не по локоть. И ещё эта кепка на голове.
– Юрий Никулин, – кивнул парень на меня. – И Карандаш, – давясь от смеха, добавил, указав сестре подбородком на братика.
Девчонка тоже засмеялась, на обеих щеках у неё обнаружились ямочки. Мы смотрели ей в рот: казалось, что она только что ела мороженое с малиной.
Наконец, она бросила тапочку на землю, сняла руку с плеча брата и представилась:
– Верочка!
– Валёк, – подумав, ответил братик.
И я назвался.
Помолчав секунду, парень протянул нам здоровую белую лапу:
– Лёха!Лёха оказался весёлым и приветливым типом шестнадцати лет, в дружбе совершенно беззлобным. Он запросто мог зарядить в челюсть незнакомому человеку по малейшему поводу, но едва ты становился его товарищем – прощал тебе такое, за что другому бы сломал голову.
Верочке давно исполнилось четырнадцать, и пятнадцать были уже не далеки. Эти её розовые годы вовсю цвели; разговаривая с ней, я всегда смотрел куда-то наискосок – не было никакой возможности удержаться глазами на её лице: глаза мои, как тёплое сливочное масло, сразу начинали соскальзывать вниз и расползаться в стороны.
В наших новых друзьях не было ничего городского, московского – они замечательно просто вписались в деревенскую жизнь. Всякий раз, когда мы с братиком подходили к их дому, Лёха или мастерил за столярным станком, или, сидя на крыше, что-то подбивал там, или вычищал навоз из сарая. Верочка же прибиралась по дому, но, заслышав наши голоса, выбегала с веником, всегда улыбающаяся, махровый на трёх пуговицах халатик до колен, ножки в белёсом солнечном пушке, на груди ни крестика, ни цепочки.
Мать их с пяти утра была на работе, ложилась спать сразу после вечерней дойки, а бабка безвылазно сидела в доме – в общем, мы их даже не видели. Спросили как-то про отца – выяснилось, что отец Верку и Лёху оставил.
С тех пор Алексей оказался за старшего в семье, так себя и вёл.
Но по кой чёрт им понадобилось продавать квартиру в самой Москве, чтоб перебраться в деревню, купив там дом, корову и кур, мы всё равно не поняли.
Во дворе нам четверым было душно и жарко, и мы перебирались на своё излюбленное место в недалёкой посадке – там тенёк и пенёчки, чтоб сидеть, и столик меж пенёчков, если придёт в голову раскинуться в картишки. Чего ж ещё делать.
– Щас только переоденусь, – говорила Верочка. Это её «переоденусь» звучало необыкновенно и на минуту останавливало всякое течение мыслей.
– Потом домою! – отвечала Верочка кому-то в глубине дома и сбегала по приступкам нам навстречу всё в том же белом сарафанчике. Впопыхах надетая тапочка, конечно, слетала с ноги, тогда Верочка цеплялась рукой за того, кто был ближе, – за меня или за Валька, но уже никогда за Лёху. Когда Верочкина рука ложилась на плечо, почему-то отказывала речь, и с трудом произносимые слова поражали своей деревянной бессмыслицей. С тем же успехом вместо ответа «Так…» на Верочкин вопрос «Как дела?» можно было вскрикнуть, например, «Клац!» или «Дзинь!» – в общем, издать любой звук, подобающий сломанному прибору.
Рука вспархивала, и только тогда речь возвращалась.
Дойдя до посадки, пересмеиваясь и подмигивая друг другу, мы раскидывали карты – никогда в жизни я не играл столько, сколько в детстве.
Верочка разглядывала то меня, то братика, постоянно забывая свой ход или ходя невпопад, за что её раздосадованно отчитывал Лёха.
У Лёхи были светлые, длинные ресницы, круглое лицо, щёки с розовыми пятнами избыточного здоровья. Вконец разозлившись на Верочку, он кидал карты и шёл к груше, привешенной им здесь же, – долбил её с остервенением под дых и боковыми – раз! раз-два-раз! раз!
Потом, тяжело дыша, двигал к турнику, предлагая:
– Гольцы, давайте в «лесенку» сыграем? Сначала по одному подтягиванию, потом по два, в следующий заход – три раза, так до десятки и вниз. А?
Валёк, скептически щурясь, предлагал другой вариант:
– Сахар… – он сразу незатейливо прозвал так Лёху, потому что у них с Верочкой была сахарная фамилия. – …Сахар, давай лучше ты подтягиваешься, а я приседаю. Сначала один раз, потом два, и так до десятки? И кто проиграет, тот кукарекает?
– Ну конечно, хитрец, – добродушно ухмылялся Лёха.
– Зассал, – резюмировал братик. – Ссыкун.
Лёха пытался отшутиться, но у братика был хорошо подвешен язык и он с детства умел держать базар.
– Ладно-ладно, мы всё поняли, – снисходительно цедил братик. – Приехало московское ссыкло. Я тебе нормальный расклад предложил – ты «лесенку» и я «лесенку», сразу бы выяснили, что вы стоите, столичные.
– Давай на турнике, – добродушно повторял Лёха, не умея отшутиться.
– Чего мы одно и то же будем делать? – до невозможности искренне дивился братик. – Давай не лепи тут свои отмазки. Тебе предложили – ты слился. Иди вон на груше повиси, орангутанг.
Необидчивый и не примечающий никакой разницы между собой, шестнадцатилетним, и нами, малолетками, Лёха действительно шёл к груше, подпрыгнув, охватывал её ногами и качался, вопя на непонятном и лесном языке.
Верочка хохотала, не сводя с Валька глаз.
Кажется, он нравился ей больше, чем я.Дед наш тоже придумал нехитрое прозвище – но для Верочки.
– Как там ваша Сахарина? – спрашивал он, когда мы являлись к обеду.
Мы с Вальком, весело переглядываясь, ели жареную картошечку, закусывая помидоркой и огурчиком. Картошечка пылала, огурчики хрустели, помидорки таяли.
Дед и не настаивал на ответе, он просто так спрашивал.
После обеда шли купаться. Дорога на пляж пролегала через трассу. Привыкшие к земле и травке пятки удивлялись раскипячёному асфальту.
– Ты заметил, что у неё щиколотки толстые? – вдруг спросил братик, мелко ступая и глядя куда-то себе в ноги.
Надо же, я ведь не заметил.
У ладной, в меру булочной, изюмчатой, гибкой Верочки не было этой ланьей тонкости в щиколотках – ножки в этом месте, напротив, были почти круглые, как буратинное полешко. От этого всегда создавалось ощущение, что Верочка очень крепко стоит на ногах.
Братик посмотрел на меня иронично.
– И волосы у неё пахнут чуть-чуть по́том, и коровником… и парным молоком ещё… – добавил он.
Мы оба не любили запах парного молока.
– …Но от этого она только лучше… – завершил братик свои размышления. Вот уж чего я от него не ожидал. Никакой сентиментальности в нём до сих пор не наблюдалось.
Он и сам, наверное, не хотел так засветиться, посему вдруг перевёл разговор в иную плоскость:
– А давай Верочку позовём на сеновал?
У меня на секунду потяжелело где-то под ложечкой, и ответа я не придумал, вдруг задохнувшись.
– Ничего не будем делать там, – сказал братик. – Какие-нибудь журналы посмотрим, например…
Честно говоря, в тот год я и малейшего представления ещё не имел, а что, собственно, можно делать с Верочкой. Валёк, похоже, знал, но не распространялся.
Вдохновлённые, перебрасываясь никчёмными словечками, мы так и шли, и каждый себе представлял, что вот мы с Верочкой на сеновале… Там такая пыль стоит в плотных столбах заходящего солнца… Верочка в сарафанчике… Иногда привстаёт, отряхивается, и мы все смеёмся, будто бы в каком-то предчувствии… Можно погладить её по руке, вроде бы как случайно, вот. И тут все перестанут смеяться…