Андрей Битов - Нулевой том (сборник)
– Все, ступайте к следующему.
И Кириллу стало стыдно, что он так разоткровенничался перед этой теткой, совершенно чужим человеком. Ему показалось, что все это только холодное любопытство. И он злился на врачиху и самого себя. Досадовал и чувствовал себя виноватым.
Хирург, терапевт, глазник, ларинголог – все это Кирилл проскочил без особых задержек. Он уже перегнал Капитонова на два стола. А Капитонова задерживали.
И Кирилл завидовал ему: «И что это я такой здоровый!..»
И вот он около невропатолога.
Он уже был достаточно зол, чтобы эта женщина с брезгливым недовольным лицом не понравилась ему сразу же. К тому же постоянное сознание, что голый он не соберется, не скажет ничего путного или умного или достойного, а если и скажет, то это не сможет прозвучать у него, голого, вызывало желание грубить, хамить и вести себя непристойно.
А эта врачиха-невропатолог говорила отрывисто, квакала:
– Жалобы есть?
– Есть.
– На что?
– На жизнь.
– Перестаньте идиотничать!
Она стукнула Кирилла по коленке – нога таки дрыгнула. Нарисовала что-то на груди, и красные полосы расползлись по груди. Вытянутые руки тряслись. Кирилл весь трясся. И ничего не мог поделать.
– Перестаньте!
– Что – п-перестаньте?
– Перестаньте трястись!
– Я не нарочно.
– Ну да… Ну да… Пьете?
– М-м-м?
– Вот видите. Курите?
– Да.
– Мочитесь?
Злость перехлестнула Кирилла.
– Мочусь!
– Будете еще идиотничать?!
– И идиот тоже, – сказал Кирилл.
– Хам! Хулиган! – завизжала врачиха, чем доставила Кириллу непонятное удовольствие.
– Нельзя так кричать, – сказал он тем особым спокойным тоном, который мы все употребляем, чтобы довести человека. – Так же ваши пациенты с ума посходят.
Врачиха булькнула, не в силах говорить, проглотила это и сказала уже спокойно:
– Припадки бывают?
– Бывают. Бросаюсь, кусаюсь… – И Кирилл лязгнул зубами.
Врачиха заверещала. Все смотрели на них. Кирилл слышал этот крик еще долго, даже одеваясь, даже спускаясь по лестнице.
Он был годен по всем статьям.
И в целом – годен.
Когда председатель вписывал в его карту резюме, Кирилл еще надеялся. Но вот из-под пера председателя медленно и крупно выползло «10»… У Кирилла что-то соскользнуло вниз. «Сердце в пятках…» – подумал он. Оно поехало вниз, как лифт. И уже обреченно он стоял, голый, перед столом и смотрел, как этот дописывал и дописывал: «ДЕН».
10-ДЕН.
Годен и в авиацию, и во флот, и в пехоту, и в училища, и в танковые части, и в стройбат – годен.
А вот Капитонов – тот не годен.
А он, Кирилл Капустин, – годен.
10-ден.
Кирилл оделся. Дрожь прошла. Чувствовал он себя до странности свежим и бодрым. Словно и поспал, и поел, сделал разминку, побегал и выкупался. Внутри было как-то приятно пусто и словно проветрено – окна настежь. Все было решено. И внутри и снаружи. Кирилл шел, и ему было приятно ощущать легкость тела и свежесть ветра… И ясность, ясность наконец в голове. Нет суеты. Нет выгадывания. Нет сомнений. Нет пустяковых надежд. Все решено. Все ясно.
И все – к лучшему.
Письмо домой
…Та к что ты, мама, не волнуйся. Я уже достаточно много понял, чтобы хорошо прожить и этих три года. А потом я вернусь. И мы опять будем все вместе.
А потерять – я ничего не потеряю. Все останется со мной. И я буду иметь право. Это ведь для себя важно – иметь право. Если, как ты пишешь, я призван к чему-то большему, то это не пропадет, а только яснее станет, к чему. Я вот много понял, но, чтобы мне стало яснее, в чем мое призвание, не скажу.
Мне кажется, слишком уж много говорят о призвании. О том, что его надо искать и его надо найти. А практически, во всеобщем масштабе, его нет. И разговоры эти только дезориентируют тех людей, которые слишком верят в то, что его можно найти. И при этом думают, что, когда найдут, тогда и начнется жизнь. Та к можно и всю жизнь проискать, а надо ведь жить, жить нормально и хорошо.
Посмотри вокруг, какой ничтожный процент вещей делается людьми, призванными делать только эти и никакие другие вещи… Или представь себе призвание инженера по холодильным машинам, или человека, который считает овец, или управдома? Все эти люди делают удовлетворительно или хорошо свое нужное дело. Но призвания такого нет. Приглядись, и ты увидишь, что все, что производится в этом мире, делается людьми, случайно когда-то этим занявшимися. Они узнали это случайное дело, оно вошло в их жизнь и стало не случайным. Они вполне могли бы в свое время взяться и за что-нибудь другое. А людей, действительно призванных делать совершенно определенные, единственные вещи, людей с призванием – крайне мало. Им действительно надо найти свое призвание, и не найти – несчастье.
А все остальные? Люди, которые случайно занялись тем или иным делом? И занялись на всю жизнь?
Они не находят призвания – они зреют как люди. Им тоже обязательно надо найти, но не призвание, а себя. И, созревая в работе, они обретают свою ценность (все равно в какой). И, приобретя эту ценность, становятся призванными делать именно то, что они делают, потому что делают они это лучше, чем остальное.
Но считать с самого начала, что ты должен делать что-то единственное и именно это единственное найти, чаще приводит к бездействию, чем к цели. И внушать людям мысль о единственном призвании – неверно.
А чтобы заняться чем-то, в принципе, случайным из тыщи занятий вокруг, заняться на всю жизнь, надо подготовиться и поискать чисто по-человечески, и, найдя в себе человека, можно заняться любым делом.
Можно только удивляться: сколько понято в мире! Столько опыта, мудрости накоплено всеми и многими в отдельности. И уже тыщи лет этой мудрости. И все равно каждый проходит почти через те же колебания, ошибки, ступени… Ведь это до смешного. Я помню, в школе в третьем классе кто-то догадался стрелять жеваными промокашками из трубочек, до того мы и понятия не имели о жеваных промокашках и трубочках. А в четвертом – кто-то догадался стрелять бумажными пульками из рогаток с резинками из трусов. И, опять же, до того мы не имели об этих резинках представления. А в пятом было уже что-то другое. И самое странное, наблюдая младших, мы видели, как, переходя в третий, они начинали стрелять жеваными промокашками, а в четвертый – из рогаток с резинками из трусов. А ведь старшие в школе никогда не общаются с младшими… И вот с детства нам столько говорят, читают, пишут, трубят правильных, мудрых вещей!.. И все равно каждому необходимо в какой-то мере проверить все самому и повторить какой-то неизбежный минимум всеобщих, известных, тривиальных ошибок. Собственных ошибок…
Белые воротнички
Хочется уйти в белых воротничках.
Хочется заплатить все долги, сделать всем визиты и написать всем письма.
Вымыться, выбриться, переменить белье и разобраться в хламе.
Надеть белую рубашку.
И открыть форточку.
Чтобы ветер гулял по комнате, шевелил занавески и гонял по полу последнюю ненужную бумажку.
Даже бегунок, эта нелепая необходимость обегать все на свете и всюду добыть подписи, – и он нужен.
Надо, надо… надо обязательно найти эту книгу и сдать ее в библиотеку. Надо выплатить коменданту за разбитое стекло и пропавший чайник. Надо написать домой хорошие письма, каждому отдельно, надо сходить в больницу навестить Колю.
И еще надо подумать. Думать, думать – и что-то решить. Уже решено. Но надо все пересмотреть еще раз.
И как можно больше быть с Валей…
Здоровые и больные
Коля сидел на койке. Пижама была невозможно широка, и это особенно подчеркивало, какой это сухонький и маленький мужичок.
Коля был весел. Его взгляд был заинтересованным. Он расспрашивал про «как там у нас» и «как там наши». У него было уже все в порядке. И хотя врачи теперь говорили, что выписываться ему никак не ранее чем через два месяца, он был бодр и уверен и, где-то в главном, уже совсем здоров. Он читал пухлые романы из больничной библиотеки и с недоверием относился к тонким и нынешним книжкам. Речь его закруглилась, и говорил он как-то по-новому. Это был во многом другой Коля. И не потому, что больной, а просто переменился. Хотя это был, конечно, и тот же Коля.
Кирюша рассказал ему все о себе так открыто, как не рассказывал никому. И Коля, где-то уже совсем здоровый, сидел и слушал Кирюшу и ласково кивал, временами качал головой, как бы показывая свое одобрение и согласие с каждым Кирюшиным словом.
А Кирюша открылся, увлекся и говорил, говорил, заражаясь собственными интонациями и словами, то жалея себя, то уничижая.
А Коля слушал. Кивал. Качал.
И когда Кирюша вдруг, говоря что-то возбужденное и громкое, прервался и замолчал, и когда исчезли последних два слова, сказанных словно бы уже по инерции, потерявших уже и скорость и силу, тогда начал говорить Коля. И сказал он самую длинную и неожиданную речь, которую слышал когда-либо от него Кирюша. Мне трудно ее передать, но суть была в следующем: