Константин Кропоткин - Сожители. Опыт кокетливого детектива
Он хочет быть свободным, а легкость, с которой я могу сорваться с насиженного места, якобы указывает, что я свободней, чем он.
Надо же, умный-умный, а такой дурак. Не понимает Федот, что безответственность это, а не свобода.
Не прав тот Федот: свободу не дают, ее зарабатывают, каждый день и час работая над собой, каждый день и час спрашивая себя, а правильно ли живу, а хорошо ли поступаю….
Федот свою свободу заработал, у него все «окей», а я все время бегу куда-то. Убегаю.
– Ну, давай, – потребовал он, хлопнув ладонью по столу.
– Что?
– Домогайся… – он улыбнулся, делая вид, что пошутил, но глаза его словно покрылись маслом, – Сколько времени потеряли.
Ах, старый ты хрыч – я едва в ладоши не захлопал.
Так и сошелся последний паззл в этой истории. Сюда, к студентам, Федот приходит не только ради «посмотреть», он – из охотников. В вечном поиске, вечно на взводе. И не дает ему покоя давний незакрытый гештальт: тогда, в оранжерее, этот рыжий сукин сын, ничего из себя особенного, посмел оттолкнуть его – Его.
– Да, жаль. Не представился нам такой случай, – произнес я со всей возможной теплотой, – Но если бы случай представился, то тогда конечно….
Я знал: «случая» такого не будет никогда, но Федот запомнит только указание на возможность, на вероятность, на предполагаемую податливость предполагаемой жертвы. Старая история перестанет волновать его, он положит ее в архив.
Мне не жаль было дать ему эту иллюзию – пусть ставит он воображаемый крестик в своей галерее трофеев. Какие же дураки бывают эти альфа-самцы, нет, ну, ей-богу….
Я ушел, а он остался. Скоро должна была закончилась еще одна пара, столовую скоро снова наводнит творческая молодежь.
Думая над всем этим, предъявившим себя так неожиданно и так нелепо, я незаметно для себя спустился переулком к метро, проехал на эскалаторе вниз в подземелье. Как вы думаете, кого я встретил внизу, на краю платформы? Кого я опять там встретил?
Накаркал. Это так называется.
Дежавю
Он казался уже прожитым, этот день. Кто-то словно прокручивал знакомые фрагменты – мне только и оставалось, что подыгрывать в заданных предлагаемых обстоятельствах: одна встреча влечет за собой другую, а та – третью, но чувства новизны нет, все уж отсмотрено, пережито – знакомо.
Все такой же перрон: грязно-серый мрамор стен; вязкий запах московской подземки; поезда, влетающие с шумом и с грохотом уносящиеся в темноту; людское столпотворение – город, большой город, тесный и гулкий, без свежего воздуха, без неба, глянув в которое, был бы шанс поймать спасительную мысль о пространстве без границ, о воле.
Ашот был все также хорош, и даже лучше себя прежнего. Он улыбался сам себе, припоминая, должно быть, что-то приятное, нежное. Красивей богов только боги улыбчивые, они красивы вдвойне, одухотворены потому что.
Влюблены.
Мне стало нехорошо, но увиливать было поздно. Нас опять свело – и снова в подземелье, как было и в тот раз, когда он принудил меня выслушать свой бурный монолог о любви.
Ашот мечтательно улыбался, он вызывал, должно быть, к жизни трепетные свои переживания: касания, может, и взгляды, странности и смешки; контур лица, высвеченного под странным углом, трогательно заломленную во сне руку – все мы дети, когда спим и нет более явного свидетельства любви, как желания смотреть на любимого человека, пока он спит, пока открыт тебе так, как никому и, может быть, как уже никогда потом….
– Здравствуй! – при виде меня лицо Ашота набрякло.
– Давно не виделись. Привет! – сказал я, стараясь выглядеть беспечным.
Так точно. Дежавю.
В дежавю впасть легко: мы ходим одной и той же дорогой на работу, ездим все в том же метро, имеем пару-тройку любимых ресторанов, пару-тройку друзей, у которых также накатана дорога. Вольер, хоть и кажется, что все мы – свободны.
– Едешь? – спросил я, лишь бы что-то спросить.
– Да, встреча, – он смешался.
Не хочет говорить, понял я, чувствуя и облегчение, и странную злость: ведь сам же просил же меня, буквально умолял, чтобы замолвил за него перед Манечкой словечко, а теперь, смотри-ка, снова обрядился в надменного божка.
– А я как раз со встречи иду.
– Домой? – спросил он.
– Нет, на работу. Буду увольняться.
– Да?
Увидев, как правильно и уместно переменилось его лицо, я чуть не взвыл: только не надо меня жалеть, не нужно мне это показное, пустое, никчемное соучастие; в жизни так много шелухи, не преумножай же и ты – такой красивый – этот эмоциональный мусор….
– Да, я очень рад, что увольняюсь.
– Тогда поздравляю, – брови его встали на место, вернув лицу и прежнюю надменность.
– Не с чем поздравлять. Велико ли дело, уволиться?
– А почему именно сейчас?
– Почему бы и нет? Осень, – я помахал руками, изображая крылья, – Летят перелетные птицы.
– Время перемен, – сказал он с легким вздохом, – Да.
– А у тебя как дела?
– У меня? Хорошо, наверное.
– Рад за тебя, – я постарался сказать посердечней. А как еще говорить с рогоносцами, этими счастливцами, нежащимися в неведении, – Ну…, – я хотел притвориться, что влечет меня неодолимая сила, что площадку перепутал, что ехать мне совершенно в другую сторону….
– А почему ты не спрашиваешь меня про Машу? – спросил он.
– Зачем мне про нее спрашивать? Я ее и так каждый день на работе вижу.
– А раньше спрашивал. Ты говорил как у «вас».
– Ну, это когда было, – я замямлил.
– Ты же все знаешь, да?
– Что я знаю? – спросил я, чувствуя, как заполыхали мои уши, как поползли по щекам красные пятна, – Ничего я не знаю, это ваши дела, сами разбирайтесь…, – стыдливо умолк.
Странные эти влюбленные. Думают, что лежат они, курами на парадном блюде, а весь мир на них пялится. А миру все равно. Мир не добр и не жесток – он равнодушен. Плевать ему, что кто-то любит, а кто-то нет.
– Видишь. Так получилось, – Ашот выдохнул шумно.
Я чуть не выругался. Ашоту наставили рога, а он же еще чувствует себя виноватым – не то сказал, не так себя повел, не тем ответил…. Разве можно жить свою жизнь, как грошовый роман? Никогда, дал я себе зарок, никогда в жизни больше не буду участвовать в чужой личной жизни, ни вмешиваться не буду, ни советы давать, ни даже слушать отчеты как они там друг друга любят, как ненавидят, как убивают друг друга почем зря….
– Мне очень жаль, – сказал я.
– И странно так, – глаза Ашота заблестели.
Меня аж затрясло: не будь же ты слюнтяем; ну, эта толстуха разлюбила, полюбит другая, мало ли их, феерических толстух в этом огромном городе-монстре?…
– У тебя так было? – после паузы спросил он.
– Что?
– Как будто к стене прижат, как на расстреле. И страшно, и как-то весело тоже, – он слабо улыбнулся.
Я понял: у него истерика, обыкновенная истерика. У меня однажды было такое – мне было плохо, очень плохо, так плохо, что я хохотал только, кривлялся, как черт в аду. А он улыбается лирически, нежно, влюбленно. У него такой – акварельный – способ страдать.
– Зато все ясно, – сказал я, – Тоже хорошо. Правда лучше, чем ложь. Правда? – я в этом не был уверен, но ничто так не улучшает жизнь, как вовремя произнесенные общие места.
– Все с ног на голову. И то, и пятое, и десятое, – он погладил себя по затылку.
– Считай, что не с ног на голову, а наоборот, с головы на ноги.
– То есть мне ехать?
Точно дежавю.
Вот также – метро, у края платформы – стояли мы, я и он. Он в точности в этом тоне говорил со мной – нарезая меня своими словами на тонкие, пергаментной прозрачности пластики. Он хотел подтверждения, что все верно в его жизни: он встретится с любимой женщиной, он скажет ей, он….
А что потом?
Я понял: и «будь счастлива» он ей скажет, и «отпускаю», и красиво заломит руки, и не вылезет из носа его неуместная сопля, и не будет на лице его бурых пятен, не станет он, зацепившись за какое-то слово, повторять его снова и снова. Приличный, правильный – неестественный вплоть до последнего волоска в своей умеренно длинной черной челке. Полудохлый. Не зря я все время встречаюсь с ним в метро, в этом зеленоватом, призрачном, полумертвом свете.
– Поступай, как знаешь, – сказал я немного резковато.
– А я люблю, – произнес он, – Возьму и скажу: люблю, потому что имею право.
А она любит другого, мысленно возразил я, и имеет столько же прав.
– Слушай, мне пора. Мне еще увольняться сегодня, – я опять помахал руками, как крыльями, – Давай, в другой раз поговорим, хорошо? – я отступил, – Делай, что хочешь, твоя жизнь, тебе решать. М?
Отступил и он – темнеющий на глазах, по правде говоря, сейчас больше похожий на каменного истукана. Я б такого не полюбил. Нет в нем жизни. Права Манечка, жить с таким – не дышать, а ходить будто по музею. Так хорошо, так прелестно, прекрасно так, что хочется блевать.