Сергей Лебедев - Люди августа
«Климов» вызвал меня еще раз, снова через Мусу.
Я сидел, ожидая вопросов, а он смотрел на меня как бы рассеянно: видимо, так их учили заставить собеседника нервничать. Но я точно был уверен, что «Климов» не знает про Кастальского, не знает, что я побывал в Стамбуле; не всевидящий же он, в конце концов!
– Скажи, – вдруг сказал «Климов». – Твоя подружка знает, что ты делал в Карелии? – сказал тоном, который больше бы подошел воспитателю детского сада.
– Да, – твердо ответил я. – Я рассказал.
– А я думаю, нет, – сказал «Климов» и продолжил жестко: – Я это к чему говорю? Время идет. Что там с ее отцом?
– Тихо, – ответил я. – Дома ни звонков, ни писем. А что в рабочее время, я не знаю.
– Ты за рабочее время не беспокойся, – ответил «Климов». – В рабочее время за ней другие люди приглядывают.
Анна работала в большой турфирме, занималась рекламой; турфирма, паспорта, документы, выезд за рубеж… Два руководителя отделов пришли еще из «Интуриста», Анна как-то рассказывала… Какой я идиот, не сложил два и два! «Интурист» – гэбэшная контора, наверняка перетянули своих… Да и в самой по себе турфирме должен быть осведомитель; или «Климов» издевается? Нет, не похоже…
– Ты вот что, – сказал «Климов». – Посматривай, посматривай! Кстати. В архиве собрали документы, заберешь. Только стоить это будет дороже, передай заказчику. Еще три тысячи сверху. – Он усмехнулся.
Я согласился и на это; все мои обещания «Климову» не имели значения – через неделю или даже раньше мы с Анной будем на Украине, по дороге в Польшу.
Дома Анна снова смотрела телевизор; за минувший август она как к наркотику пристрастилась к новостям с Кавказа.
Буйнакск… Террористический акт… Взрыв… Тротиловый эквивалент три тонны… Десятки погибших… Вывезены в Москву… – телевизор показывал руину пятиэтажки.
Я был в Буйнакске еще недавно, когда искал отца Анны, беседовал там с бывшим следователем по особо важным делам республиканской прокуратуры; Анна знала об этом – не про беседу, а про визит в город – и теперь глядела на меня чуть настороженно: вдруг я что-то знаю, чего не говорят по телевизору?
А я понял, что вполне мог видеть террористов, если они планировали операцию заранее. Ведь они как-то выбирали дом – по плану, по случайности, по наитию? Кто-то указал им на него, вольно или невольно, просто упомянув в разговоре? Они бывали в нем, видели людей, которые через несколько дней погибнут от их рук?
И вдруг ощутил, что среди тех десятков людей, с которыми я говорил в шести республиках, на самом деле мог быть кто-то связанный с подпольем. Я пожимал десятки рук, которые не стоило пожимать, рассказывал, отвечая на традиционные вопросы гостю, о себе, о Москве, о подруге, – и словно опасно сблизил, сам того не заметив, два мира, соединил их тропкой, ведущей в обе стороны. Я прошел по ней туда, но ведь кто-то может прийти и оттуда; так в фантастических романах неопытный волшебник, открывший ход в иные миры, не знает, что впустил зло с той стороны, оно просочилось в щель пространства. А если оно уже здесь, высматривает, ищет, принюхивается, рыскает слепо, крутится, как безумный волчок, – на кого укажет стрелка?
– Ты бредишь, – сказал я сам себе. – Ты бредишь.
Анна выключила телевизор, и видение двух соединенных миров исчезло, схлопнулось, как телевизионная картинка; остались только мы вдвоем, наша квартира, наше будущее – новые документы в ящике стола, деньги, визитка Кастальского; наше грядущее объяснение, наш предстоящий побег.
На следующий день я поехал забирать документы про деда Михаила, которые собрали в архиве; последний штрих, последнее дело в мысленно покинутой уже Москве.
У соседнего подъезда мне встретилась старуха; ее знал весь дом – она жила одна, когда ей нужно было в магазин, спускалась вниз и просила других жильцов проводить ее. У меня старуха – было ей около восьмидесяти – вызывала отвращение; как-то раз я провожал ее, и она рассказала мне, что работала на пункте досмотра в Шереметьево, обыскивала вылетающих за границу. Тогда я понял, почему она, знакомясь, как бы обводит фигуру человека руками, и подумал: а что остается на руках и в душе после тысяч досмотров, не в них ли секрет долголетия? Не крала ли она крупицы жизней у тех, кого досматривала?
Старуха не помнила тех, кто провожал ее вчера, знакомилась каждый раз наново. Вот и теперь она обвела меня руками, задержала открытые ладони у лица, сказала молодым, как будто подчерпнула у меня бодрости, голосом:
– Я чувствую, вы из наших.
Из наших… Наши для старухи-досмотрщицы – пограничники и КГБ; неужели я уже пропитался этим духом?
– У меня есть важные сведения, – сказала старуха.
Я догадался, что она сейчас начнет кляузничать. И точно:
– Вчера, – сказала она с одышкой, – у подвала разгружали мешки. На них было написано «Сахар». Из одного что-то высыпалось…
Сейчас будет на грузчиков жаловаться, подумал я и пошел дальше, не слушая старухин шепот: пусть сегодня кто-то другой ведет ее в магазин.
«Климов» передал мне тонкую папку, перевязанную тесемочками, сказал:
– Очень интересная жизнь у человека, – и постучал ногтем по папке. – Прямо роман. Что там у девочки твоей? Нужен нам ее отец, нужен. Есть что новое?
Я отрицательно покачал головой.
– Ну и ладно, – неожиданно миролюбиво сказал «Климов». – Сами сообразим. Деньги где?
Я передал ему пачку купюр.
– Свободен. – «Климов» махнул рукой, указывая мне на выход.
«Свободен», – беззвучно повторил я; и этот дурак не догадывается, насколько он прав.
Я не знал про деда Михаила две главные вещи: откуда он взялся – и куда пропал. Теперь мне предстояло их узнать. Перелистывая в кафе бумаги, я видел, как складывалась его жизнь; видел все, что бабушка Таня хотела скрыть, чего она не ведала, как редактировала она повествование о собственной судьбе, распределяя области света и области тьмы, зашифровывая одно и оставляя на поверхности другое, будучи уверена, что тайна защитит сама себя; рентгеновский свет досье проницал все возможные слои памяти.
Полукровка, наполовину казак, наполовину горец, дед Михаил с самого начала вел раздвоенное, разломленное существование, словно так было ему сподручнее в силу натуры.
В 1918 году, в шестнадцать лет, поступил в красноармейские части особого назначения, ЧОН, и одновременно стал сотрудником ВЧК; зарождающиеся советские спецслужбы уже присматривали за армией.
На фронте в Гражданскую не воевал, его отряд ЧОН перебрасывали на подавление восстаний.
Тут он и появился в бабушкином повествовании; она вывела его как второстепенного героя и расположила буквально на виду, зная, что ничем не рискует.
В его деле есть запись о том, что он служил в уездном городке Тамбовской губернии, спасся из эшелона, вырезанного бандитами.
Он провел бабушку Таню через смертный двор, искал с ней отца; вот почему мгновенно она узнала его осенью тридцать девятого, когда они снова встретились.
Но что он делал в этом эшелоне? Почему выдавал себя за добровольца-новобранца, если уже три года как служил и в армии, и в «чрезвычайке»? Снова какие-то игры, не совсем понятные, снова маски.
После Гражданской служил в армии – и параллельно в ОГПУ, потом НКВД; сообщал, наверное, про сослуживцев. Вероятно, НКВД хотел провести его в военную академию, забросить, так сказать, на следующий служебный этаж – не удалось. В репрессии арестован не был, поэтому, наверное, возник вокруг него определенный ореол, кто-то стал догадываться, в чем секрет его неуязвимости.
Морально неустойчив, кутежи, женщины… И вдруг что-то происходит с ним на Финской войне. Может быть, он увидел, что такое новая война, отличная от конно-сабельной Гражданской? Или, будучи ранен, почувствовал себя уязвимым, озаботился спасением?
С этого момента он и возникает в бабушкином дневнике: встреча в госпитале, год совместной жизни, начало войны… Все правильно в дневнике: дважды попадал в окружения и один раз в штрафбат, был ранен, сражался храбро, награждался орденами, словно большая война помогла ему забыть свою раздвоенность.
1944 год – год исчезновения; «отчислен из действующей армии как лицо репрессированной национальности»; отцовская горская кровь перевесила материнскую русскую. Отправлен на сборный пункт, депортирован в Казахстан без права переписки.
Вот что произошло, когда бабушка Таня пожелала ему не вернуться. Некоторые чеченцы, ингуши, балкарцы вообще оставались служить, их прикрывало командование частей; других просто демобилизовали, третьих отправляли в трудовую армию, на лесоповал. А под ним словно распахнулись один за одним люки, и он упал на самое дно: был сослан в Казахстан, система спокойно съела «своего».