Наталья Рубанова - ЛЮ:БИ
Итак, в этом промежутке ей двадцать, седины нет и в помине, зубы – все до единого – целы и белы, фобия еще не проявлена; что же касается остальных параметров, то они более чем хороши. Ей двадцать! Седины нет и в помине! Зубы – все до единого! – целы и белы! Фобия еще не проявлена!.. Ей двадцать, мамочки родные, двадца-ать!.. «Левой, левой…». Поезд навсегда увозит ее из приграничного городка, на вокзале которого последний голубокровый русский отрекся от престола, в отражение – на подоконник? – Европы – вот, собственно, и вся история: почему же, как пишут в дамских романах, так «щемит сердце»?.. Почему хочется, чтоб всё это поскорей закончилось? (что – «всё», обычно не уточняют). Да точно ли Софья – легче без отчества – в своем уме?.. Впрочем, вот он, one way ticket[86] (проверка на вменяемость?) – такой же реальный, как и ее рука, поэтому Софье ничего не остается, как показать билет проводнице (странные, очень странные глаза, замечает она, косясь на самочку в униформе, будто нарисованные!), проходит в вагон и располагается у окошка: прощай навек, уездный снег…. Пусть лучше неизвестность, чем унылые дубли, пусть: Софья вертит в руках билет и улыбается животом; она все, все сможет, со всем справится – да если не она, то кто, в самом-то деле!.. В конце концов, не боги горшки обжигают!.. Ход ее мыслей, впрочем, прерывается пресловутой живой жызнью: «Вечер добрый, – человек, лицо которого кажется нашей героине знакомым, садится напротив. – Как барышню величать?» – «Софьей, только я вам не барышня» – «Да ладно, ладно… А меня Аркадием Андреевичем, – представляется незнакомец. – Куда путь держите?» – «Куда поезд, туда и путь», – увиливает Софья, но попутчик не отстает: «Учиться, небось? В Питер? Сейчас все молодые по городам большим бегут, никто у корыта разбитого сидеть не хочет» – «Соображаете», – Софье не нравится его тон, не нравится, что этот мужик при ней быстро-быстро чистит ухо ногтем мизинца. – «В техникум – или в институт какой?» – он явно не намерен молчать. – «В институт…» – Софье не по себе; надо таких следователей сразу в шею – тоже мне, вежливая! – «Родители, небось, не отпускали?» – он щурится. – «Почему же…» – пожимает плечами Софья, и вдруг ахает: опс-топс, батюшки-святы, да это ведь ее отец, papa собственной персоной! Сразу-то не признала… Но что с ним? Как будто картонный… или из пенопласта какого крашеного… А рожа-то, рожа!.. И с какого перепугу допрос чинит?.. А вырядился, вырядился как!.. Ну и упаковочка… Софья губы кусает, озирается: точно, недоброе задумал, черт старый! На нее ведь прямо идет, того и гляди – копытцем раздавит! Да вот же, вот же оно – копытце… и еще… еще одно… «Чем тя породил – тем и убью!» – за ширинку держится, а потом хвостом, хвостом по полу: щелк… «Куды бечь?» …щелк! Что делать-с? Люди-и-и! …щелк! Нет никого… Вера Павловна одна, параличом разбитая, в подвале темном плачется – до руки ее, разве, дотронуться? Спасти – или спастись?.. И вот уж поле, поле перед Софьей огромное, и дева на поле том, что лица меняет, будто маски бумажные – да только из человечинки маски те: утром Любкой кличут ее, ночью – Любонькой[87]… «Help! Help me! I need somebody!»[88] – кричит Софья, но Любка-Любонька только руками разводит: «Нипаложна, деушк, ВерПалны сны обслуживаю, не с руки мне и за тебя еще срок мотать! Тут, знаешь, в ЛитОкопе-то, хрен редьки не слаще. А по закону жанра со страницы не спрыгнешь… – тут же скрутят, крылья подрежут: и будешь, как все…» – «Что-что? Что ты говоришь?» Чао, бамбино, сорри: дверь в светлое будущее с треском захлопывается. Софья сначала пятится, а потом припускает что есть духу, только пятки сверкают: хлоп-хлоп, клац-клац… Вагон четвертый, вагон пятый, вагон седьмой… Хлоп-хлоп… одиннадцатый, двенадцатый… А странный поезд-то, думает она, и как сразу не заметила? клац-клац! двадцать первый, двадцать второй… на полках – манекены да куклы резиновые: все для служивых – по мишеням постреляют, тут же и облегчатся: «Очень грррамотный ход, очень, очень своевррременный!..» – говорит и показывает Москва – хлоп-хлоп, тридцатый, тридцать первый… «В какой благословенный уголок земли перенес нас сон?..»[89] – клац-клац – «Пред ними лес; недвижны сосны в своей нахмуренной красе[90]…» – хлоп-хлоп – лишь Софья в лес – и черт за нею![91] – хлоп-хлоп, клац-клац, хлоп-хлоп, клац-клац, хлоп…
Вдруг Софья понимает: у поезда ни конца, ни начала нет, а то, что она входила час назад в вагон номер три, на самом деле туфта, фикция, плод извращенного авторского воображения – да шел бы он к черту, этот автор, в самом деле! И какой от него толк? Вечно под ногами путается, туда нельзя – сюда нельзя, вечно словечки свои – куда надо и не надо – вставляет; то ему метафору подай, то аллюзию, а то и вывернись наизнанку, чтоб он, гнида, в мыслях твоих поковырялся да по секрету всему свету тут же выболтал… А с ней? Что с ней он сотворить хотел? Французский, геронтофобия… тьфу! Хорошо хоть, уснула вовремя – тут-то голеньким и попался: наяву такие штуки не проходят, наяву-то ему дай пинка – он тебя заживо Delete’ом сотрет: и никакой, между прочим, анестезии!.. А воображения меж тем – ноль: ну живет себе тетка в коммуналке, ну, в школке работает, ну, училки-свиньи – еще вот пенсии пуще черта боится, а «с личным», понятно, привет полный, это даже не обсуждается, да и чего обсуждать-то? Нормальная такая вроде тетка, независимая; ученики ее, как бы это без пафоса-то, ценят, но… Софья обрывает себя на полуслове и дает автору podjopnik (jopa тоже, между прочим, рабочий инструмент, огрызается он), а потом прижимается виском к окну. Нет-нет, она не хочет больше петлять по этим мерзким абзацам, припудренным «постмодернистскими штучками», из которых песок давно сыплется; ей нужно выйти, просто выйти из сценария – иначе заживо сгниет Софья Аркадьевна в кухоньке-то коммунальной – ох, мама, роди обратно! Звала, Соньша? Софья открывает глаза и кидается ей на шею: мама, как хорошо, что ты пришла, мамочка, знаешь, отец-то наш – он ведь, на самом деле, не человек: оборотень он, настоящий оборотень, да – человеком только прикидывается! сколько лет ты с ним мучалась?.. (Мать улыбается.) Мама, ты меня слышишь? Да что с тобой, ты будто каменная!..
Тут Софья замечает, что мать как-то странно на нее смотрит, да и улыбка у нее неестественная – одними губами ведь улыбается, до самых клыков, и как только клыки ее полностью оголяются, она, щелкнув хвостом по полу, припирает к Софью к стенке: ну, Соньша, покажи, как ты мамочку любишь! мамочке кровушки мало, а Бог делиться велел! поцелуй мамочку, не бойся! – не оборачиваться, главное не оборачиваться: хлоп-хлоп, клац-клац… мамаша того и гляди – настигнет, а ведь все курицей, курицей прикидывалась, верь после этого «милым дамам» – жертва проклятая, «я для себя не жила никогда», ну и дура, дура, а зачем жила, спрашивается, зачем жила-то тогда? лучше б не рожала, не рожала, не рожала-а-а-а-а!.. хлоп-хлоп, клац-клац… мамочка, мамочка, но как же так, даже ты… и ты тоже… как все… как они… на всем свете белом никого, значит… думала, ты есть, ан нет, дудки: хлоп-хлоп, клац-клац…ХЛОП-ХЛОП, КЛАЦ-КЛАЦ…
На миг Софья останавливается, чтобы перевести дух, бросает взгляд за окошко и не верит глазам: почему она снова видит этот чертов вокзал? Значит, все время поезд стоял на месте? Но как же стук колес? А, извините, пейзажи? ПОЧЕМУ ОНА СНОВА ВИДИТ ЭТОТ ЧЕРТОВ ВОКЗАЛ? ЗНАЧИТ, ПОЕЗД ВСЕ ВРЕМЯ СТОЯЛ НА МЕСТЕ? НО КАК ЖЕ СТУК КОЛЕС? А это – что? Этого не было! Кино, что ли, снимают? Впрочем, едва ли это тянет на фильм… Вокзал-то оцеплен по-настоящему. И «усиление» у того вагона – не бутафорское. Но почему, каким образом она, Софья, видит все, что происходит внутри вагона? И кто этот красавец? Почему в его глазах молнии? И что он такое подписывает – будто приговор себе пишет? Да это же, – она прищуривается, – манифест, манифест об отречении… Значит, она, Софья, в марте семнадцатого? Но как такое возможно? Неужели правда – времени не существует?.. Вот это trip[92]! Ай-да кофе-шоп!.. Лучше Амстердама только Амстердам!.. Хлоп-хлоп, клац-клац, сто десятый, сто одиннадцатый, клац-клац, сто двенадцатый, хлоп-хлоп, сто тринадцатый, а больше и нету, нету, нету, доченька, милая, куда ты, а ну как хорошо нам будет, что ж ты отца-то родного пугаешься, пуще черта боишься, иди ко мне, иди, дочурочка, ну же, папа, что ты делаешь, мамочка, это же я, папа, честней в окошко…
Черная точка удаляющегося поезда – всё, что она помнит. А в точке:
«Жен-щи-на. Та-ак.
Кра-си-ва-я. Так-так.
Жен-щи-на-о-чень-кра-си-ва-я.
Надо же.