Сергей Носов - Страница номер шесть (сборник)
Или так:
– Нет, – говорит, – слишком большие мы, слишком громадные... Надо нам поделиться на сорок частей, и дело с концом... Вся беда от того, что у нас одно государство.
Охотно о себе рассказывала. О жизни. Юность суровая, война, блокада, по двенадцать часов у станка стояла. Снаряды делала, поросят, вот таких... Вишь, руки мужицкие... Муж-то по дурости сел при Брежневе да так и не вышел. Полы мыла в учреждении. Воспитала Надюху, а та – (опять) – сирота...
– Ты смотри, ее береги...
Объясняю в десятый раз, что видел эту Надюху всего один раз, – нет, не верит.
Уж слишком тепло обо мне отзывалась Наденька.
Спросит порой:
– Ты что хочешь от жизни?
Отвечаю:
– Трудно сказать.
Помолчим.
– А вы?
– А я справедливости.
Возьмет нож и начнет на разделочной доске делить гуманитарную помощь из объединенной Германии. Спрашиваю:
– А не жалко? Как же так на сорок частей – великую и неделимую? Вы ж ее в войну защищали, что – не жалко теперь?
Тык, мык – а потом убежденно:
– Это при Сталине! При Сталине все по-другому было! Тогда было что защищать!
– Ну так что же, за Сталина? – спрашиваю. – За Сталина, так, что ли, выходит, по-вашему?
– За Сталина!
Чок стакан мой своим – чокаемся проворно.
Чокнулись – надо пить. Выпили – закусили.
Не только чаевничали.
2
Сенная площадь – вот стихия Екатерины Львовны.
Когда узнала она, что я продал книги, очень обрадовалась и с жаром меня похвалила:
– Молодец. Молодец! Так и надо. Надо все продавать. Теперь все продается.
Еще весной Екатерина Львовна поделила имущество по категориям – с таким расчетом, чтобы хватило на 500 дней (именно за 500 дней предполагалось тогда построить капитализм в России), и понесла в соответствии с разработанным графиком личные вещи на знаменитую барахолку. Насколько я понимаю, Екатерина Львовна капитализм представляла как раз коммунизмом, куда можно войти без имущества. Не знаю, племянница ли на нее повлияла или просто стало жалко посуду, но когда очередь до стекла дошла (перед тем самым путчем), Екатерина Львовна вдруг образумилась, не стала продавать чашки и блюдца, а стала продавать бутерброды. Это был более высокий уровень предпринимательства. Многотысячная барахолка, пребывавшая на свежем воздухе, все время хотела есть. Предпринимательницы вроде Екатерины Львовны, жившие рядом, обносили ряды бутербродами и блинами. К моему появлению в ее доме Екатерина Львовна уже всерьез подумывала о блинах. Но блины надо печь, бутерброды же с нехитрым дефицитом наподобие вареной колбасы покупались по коммерческой цене в ближайшей кулинарии. Для блинного предприятия Екатерине Львовне кроме муки требовался ассистент. Я наотрез отказался.
– Увольте. Мне некогда.
– Что значит некогда? – кипятилась под антресолями Екатерина Львовна. – Может, ты блины печь не умеешь? Так я научу.
– Нет. Спасибо. Я сам по себе.
(Вставать не хотелось, лежал на матрасе.)
– Сам по себе – быстро ноги протянешь. Надо занимать активную позицию в жизни. Где же твой авангард?
– Какой еще авангард?
– Сам знаешь какой.
Я не знал. Честно не знал. Я так и не узнал, что понимала Екатерина Львовна под авангардом.
А Сенная мне и без Екатерины понравилась Львовны, и без ее авангарда.
Все-таки в отличие от хозяйки-авангардистки, я оставался традиционалистом; моя собственная традиционалистическая природа уверенно подсказывала мне самый традиционный и в то же самое время самый простой, короткий и закономерный путь на Сенную.
Я просто снял часы однажды с руки и спустился вниз, к людям.
Екатерина Львовна поняла, что к производству блинов я не готов, и, скрепя сердце, осталась при своих бутербродах.
3
В том сентябре я целиком принадлежал Сенной площади.
Если не дремал на антресолях Екатерины Львовны, значит, был скорее всего на углу Сенной и Ефимова – был: сидел на деревянном ящике или – был: стоял на ногах, – но мог быть и поближе к метро, в более привилегированном месте.
На Сенной быть радостно, Сенная место такое.
Хочешь – будь, хочешь – не будь.
Всего удивительнее, что на Сенной я повстречал немало знакомых. Одни бесцельно шатались, пораженные невиданным изобилием. Другие приходили с целью купить что-нибудь конкретное – пилу по металлу или талоны на мыло. Третьи – продать – вилок набор или дачный карниз. Особо крутых (героин, редкоземельные элементы, «калашников»...) среди моих знакомцев не было, и я тоже при встрече не мог никого ничем удивить. Самый, пожалуй, крутой – мой случайный попутчик в прошлогодней поездке в Москву (доцент института холодильной промышленности) – приволок увесистую греческую амфору с отбитым горлышком. А бывший завуч английской школы, с которым мы раньше пересекались в рюмочной на Суворовском проспекте, промышлял теперь пуговицами всех окрасов, размеров и форм и сам покупал, если попадались у кого-нибудь перламутровые. «Я от них, – говорил, – без ума».
Нет, я, конечно, далек от мысли, что нет ничего лучше Сенной площади. По крайней мере в Петербурге...
Ну и так далее.
Есть. Есть Невский проспект и другие достопримечательности...
Но вот, в самом деле, на тогдашней Сенной я ни разу, к примеру, не встретил нищих, а на Невском проспекте с каждым месяцем их становилось все больше и больше. Оно и понятно, сидеть или стоять на Сенной с протянутой кепкой означало бы продавать эту самую кепку. Отчего же тогда не положить рядом подметку, шуруп, крышку от чайника, пустую банку от пива?.. И не так важно: купят, не купят. Главное, заявить!.. И никакого уныния!.. Тонус! Высокий тонус!..
А как она манит, как затягивает! Сегодня пришел с часами, завтра принесешь старинный барометр, послезавтра – домашние тапочки, или нет, лучше значки, школьную твою коллекцию, столько лет пролежала без дела, Горький, Куйбышев, Калинин... города, имена, события... 50 лет Октябрю... 20 лет заводу точных приборов... Прощай, прошлое! Прощай! Главное – не попасть под трамвай, он, погромыхивая, а на повороте с ужасным скрежетом, медленно, с трудом, еле-еле пробирается сквозь толпу, – ну какое же скоростное движение может быть на Сенной площади? – тем более когда долгострой Метростроя за огромным бетонным забором царственно занимает всю середину...
Она дышит историей.
Когда говорили на Сенной, что скоро Сенную разгонят, что тогдашний мэр города Собчак уже подписал будто бы какой-то грозный указ, всегда кто-нибудь в толпе обязательно восклицал: «Пусть только попробует!»
– Пусть только попробует. Будет бунт!
Бунт, бунт... Ужасное столпотворение... Те м более ужасное, что рисуется богатым воображением или, скорее, бедной памятью, потому что не вспомнить, где об этом читал, не сам же придумал, не приснилось же это во сне. Как прибывает народ на Сенную, как шумят, как волнуются, руками размахивают...
– К топору!
А что такое Собчак?
И вдруг – расступились, умолкли. Государь встал в коляске и руку поднял. Государь:
– На колени! Просите у Бога прощения!
Он до этого что-то еще говорил. Я не помню, что он сказал, но помнил когда-то. Что не следует нам подражать, что ли, буйству французов и тогда же вовсю бушевавших поляков. И что вот вы-де забыли веру отцов. И Сенная, вся Сенная, вся как один, упав на колени, вся на Спас на Сенной со слезами стала молиться, и сам государь, усмиривший народ, молился со всеми на Спас на Сенной, где теперь интенсивно скупают валюту, ордена и медали, иконы и золотосодержащие микросхемы какие-то новые люди с особой печатью отличия на лице – от нас, от меня, хотя, если речь обо мне, я себя не видел давно уже в зеркале.
А Собчак-то? Он-то откуда? Он-то кто?
И опера Глинки. Мой собственный Глинка. Глинка-Неглинка, поют в голове.
– Книг давно не читаю.
– Я тоже, – признается приятель, – скоро в Польшу опять.
Я стою со значками, мой университетский товарищ – с банкой французского какао, привез еще летом из Польши.
Мой приятель как бы историк – раз в неделю, в Лицее...
Царскосельский учитель...
Я бы мог спросить про холерный бунт, да боюсь, он тоже не помнит.
Что-то со мной стало происходить неладное. Что – мне трудно было понять, но в одном я себе отчет отдавал: это сны, – стали мне видеться-слышаться странные сны, ладно бы музыкальные, это пускай, да ведь чересчур выразительные какие-то – рельефные, выпуклые, кинематографичные, с такими замысловатыми поворотами, с такими бывало причудливостями и неожиданностями, что, случалось, пробуждался я не иначе (по нескромности своей и самолюбивости) как с тщеславной мыслью об авторстве: да неужто я сам так сочинительствую? Раньше я сны забывал моментально, плохой из меня сновидец. Может, и сны качественные, даже наверняка, но для бодрствующего для меня вся эта жизнь во сне втуне прошла, почти ничего не осталось. А тут вдруг помнится до мельчайших подробностей, а то как бы и не было ничего, и вдруг посреди дня весь сон сам собой вспоминается. И все было бы ничего, если бы явь соответственно не тускнела и соответственно если бы не забывалась быстрее, чем сон, куда более яркий, значительный, сильный. Я тогда еще до того не дошел, чтобы путать их, сон и действительность, но потом, когда вспоминались, сомневался, к чему отнести, не приснилось ли это? Получалось, что конец сентября больше снами запомнился. На Камчатку поехал, а в поезде мухи летают, цеце, пассажиры боятся укусов... Купил у Валеры на греческом базаре ломаный глобус с двумя Австралиями, а хозяйка, подмигивая, молодец, говорит, хорошо в нем чай грузинский от Никиты Сергеевича прятать, глядишь, выживем... Или вот с покойным Потапенко из четвертой палаты (перелом черепа в трех местах) вместе стихи сочиняем, запомнилось только: