Владимир Мощенко - Голоса исчезают – музыка остается
В немецком концлагере ему удалось не утратить не только способности сочинять стихи, прежде всего ночью, но и ни одной строки не утерять. Запоминал. Записывать было нельзя (иначе страшная кара), да и на чём?! Это спасало. В сорок третьем он так думал о своих строчках: «Здесь и ненависть, и молитва. Песня-летопись говорит вам: да осветятся, встанут судьбы, как свидетели и как судьи. Я шепчу стихи, угасая, но свечусь ещё верой смутной, что в стихах своих воскресаю – это суть моя, это суд мой».
И всё же одолевала горькая тоска – она прослеживается хотя бы в «Мостах»:
Я шел на войне сквозь кустыЧужими глухими местами,чтоб к счастью разведать мосты.А счастье лежит за мостами.……………………………………
Но слева и справа, пусты,Застыли погосты с крестами,и взорваны кем-то мосты.А счастье лежит за мостами.
И я не твержу про мечтыпотрескавшимися устами —в душе сожжены все мосты.Да было ли что за мостами?
Грунин в своей прозе скуп на рассказы о «пелене плена», но не то – в стихах. Там он себя не сдерживает, находит слова, схожие со сквозными ранами. «…Долгий день томлюсь по хлебу я. Караваем – солнце летнее. Плен – как пелена нелепая, полоса моя последняя…» Отчаяние толкало иных «проклятых и убитых» (по определению Виктора Астафьева) на строй столбов, обнесённых колючей проволокой, чтобы «тело – в землю, душу – небесам». Поэт понимал, как виновата его Родина, те, кто на вершине власти ежедневно давал клятву: «Мы войны не хотим, но себя защитим, – оборону крепим мы недаром. И на вражьей земле мы врага разгромим малой кровью, могучим ударом!» Тем не менее его тоска по Родине – достояние подлинной художественности, она не может не волновать; он верит, что поражения обернутся победой, – и эта вера пронизывает все его стихи той концлагерной поры. И его обращение к России красноречиво: «Ты меня человеком сделала, ты мне столько дала тепла! В этой буре, как лист от дерева, оторвали меня от тебя. <…> Игом, войнами, горем меченой, быть Россией тебе навек. Но не быть тебе онемеченной, пока русский жив человек!» Вот она, его тогдашняя интонация – интонация несломленного и непокорённого воина. И – пометка: «1943, дер. Малое Засово, лагерь военнопленных». А рядом, словно ария князя Игоря, – и гнев, и стремление обрести свободу: «Ярость копится подспудная. Прочь, бессилие обидное! Плен – как самое паскудное, плен – как самое обидное». Чтобы понять человеческую, поэтическую сущность Грунина во всей её сложности и трагичности, мы должны запомнить эти строки.
Нетрудно представить, что чувствовал он, когда «пелена плена» рассеялась и Юрий вдруг оказался среди своих! Но радость длилась недолго, совсем недолго. Он-то не был для освободителей своим. Вначале, пишет он, я был рабом Гитлера, и вот теперь стал рабом Сталина. Получилось: из плена – в плен.
И вновь – мучительнейший вопрос: зачем? «Зачем я три года плена хранил переднюю корочку своего комсомольского билета? Зачем я так подробно рассказывал следователю свою довоенную биографию? Ведь всё это в 1945 году в репатриационном лагере № 211 германского города Бютцова на следствии и суде обернулось против меня!..» Не таким представлял он 1945-й в своих мечтах. У него даже было стихотворение с таким названием и с эпиграфом из Маяковского: «Не надо. Не просите. Не будет ёлки». Вот строки оттуда: «Ёлку б? Не надо. Не будет ёлки – ни ёлочных игл, ни святочных игр. Будут иглы колючей проволоки с играми колющих снежных игл. Вечер – свечи б? В ослепшем вечере даже огарка не будет здесь. Нам и праздновать будет нечего – и нечего есть».
Ему дали «только» десять лет, не пятнадцать каторжных, зашифрованных как «КТР» и обрекавших каторжан при режиме рабского труда и голода на неизбежную, медленную смерть. Правда, ему объяснили знающие люди, что такие, как он, – пополнение сырья конвейера смерти: живые – в шахты, мёртвые – во рвы. Рановато радоваться. И, услышав приговор, Грунин произнёс про себя есенинское: «Жизнь моя, иль ты приснилась мне?» Эта строчка вскоре стала эпиграфом к его пронзительному стихотворению:
Родина, все эти годы снилась ты.Ждал я, что к рукам твоим прильну.Родина, по чьей жестокой милостимы сегодня у тебя в плену?
На допросах корчусь, как на противне.Что ни ночь – в ушах свистящий шквал:– Ты – предатель, изменивший родине!.. —Только я её не предавал.
Офицер, собой довольный, розовый,чуть взбодрённый, оживлённо свеж,мягко стелет нежными угрозами:– Ты узнаешь, что такое СМЕРШ!
«Смерть шпионам» – воля повелителя.СМЕРШ – как смерч, основою основ.О, триумф народа-победителяс тюрьмами для собственных сынов!
Слушали в строю ещё на фронте мычрезвычайный сталинский приказ:каждый, кто в плену, – изменник родины.Плен страшнее смерти был для нас.
Где же он, предел сопротивленияв следственной неправедной войне?Что же здесь творят во имя Ленина?Жизнь моя, иль ты приснилась мне?
В лагере военнопленных у гитлеровцев под Старой Руссой он носил номер 320. Немцы, писал Грунин, считали нас унтерменшами, то есть недочеловеками, безликими живыми трофеями, пронумерованным подвижным инвентарём. А что потом, после того, как пришло освобождение? Полная ясность наступила, когда Юрий с товарищами по беде был брошен в Усольлаг по злополучной 58-й статье. Там номера он не получил; предстоял путь куда-то дальше. Ехали в телячьих вагонах, двери которых откатывались редко, и зэки спорили, так сказать, по-пастернаковски: «Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?» Иногда какой-нибудь из подвыпивших охранников снисходил к их просьбам и милостиво удовлетворял зэковское жгучее желание быть причастными ко времени. А перед этим на пересылке в Соликамске, на берегу Усолки лагерники со стажем иронизировали, что для «номенклатурной» 58-й открыты ворота четырёх зверских лагерей (Грунин пишет: «Их географические названия выплёвывались в рифму: Норильск – Магадан – Тайшет – Джезказган»). А как ехали? «Мы почернели от немытья и отросших бород, валяемся вповалку по всему полу вагона. Развлечений, кроме битья вшей, никаких, а к голоду как-то привыкли за лагерные годы. Один раз в сутки откатывается дверь, выдаётся баланда и горбыли[6], и – ауфвидерзэен! Хорошо хоть никакой параши нет – просто дыра в полу вагона, из которой холодный ветер свистит в голую поносную задницу – кто кого пересвистит».
Двигался эшелон по ночам, днём торчали в тупиках. Подобным образом везли их из Германии. Кое-кто догадался, заглядывая в зазор между дверью и стенкой вагона: это Казахстан, потому что кругом – пустынная степь. «8 апреля 1949 года, – вспоминает Юрий Грунин, – и привезли нас в этот самый Джезказган, что значит по-казахски „медная копь“. Это был Особый лагерь № 4, Степной лагерь, аж в рифму: Особлаг Степлаг, а ещё звонче – спецлаг Степлаг…» Здесь-то он и стал номером СО-654, что расшифровывалось «как С-14654: „С“ – это, вероятно, спецконтингент, или Степлаг, вроде паспортной прописки, а буква „О“ – очередная тысяча заключённых. <…> Номера, номера… И у немцев мы носили номера. Я уже был старым лагерником с семью годами неволи: плен, репатриационный лагерь, тюрьма и следствие, ещё одна тюрьма – пересыльная – в германском городе Торгау, эшелон заключённых „на родину“ – в Усольлаг. И уже пришло в привычку сравнивать лагерные условия двух систем: гитлеровской и сталинской». И к этому прибавил с горечью: «Лоскуты с номерами на куртках делали нас в глазах охраны инвентарными роботами – без имени, без лиц, без мыслей. А сами номера-мишени наводили их на мысль о стрельбе по этим мишеням».
Лагерный загон, куда попал Грунин, открыл ему глаза на всё, «чтобы я закрыл их навсегда», оставшись роботом № СО-654. А хоронили здесь, говорит он, с пробитыми черепами – для «подстраховки», без гробов; зарывали, как скот в скотомогильниках. Одним словом, лагерная пыль, по выражению «Пениса в пенсне», как окрестили маршала Лаврентия Берию. В письмах Ю. В. – эхо тех бесконечных дней, а в своих снах он опять и опять укладывал мостовую, подносил кирпичи для кладки стен какого-то дома, видел под ногами крутые деревянные подмости с поперечными брусками-ступенями; за спиной – «коза», нечто вроде этажерки-рюкзака с грузом кирпичей; «пот разъедает глаза и шею. Иду, пошатываясь, но тяжесть обеспечивает устойчивость при подъёме. Возвращаться вниз, хоть и с пустой „козой“, почему-то труднее, и ноги теряют уверенность, и головокружение, увы, не от успехов. В глазах – калейдоскоп, а сердце – как кузнечный горн. Дотянуть бы до вечера…» И всё-таки Грунин, чтобы выжить, находил в себе силы для шутки. Маяковский призывал «класть в коммунову стройку слова-кирпичи», а зэк № СО-654 отвечал на это: «Снова завод на работу зовёт: с ночи в печи горячи кирпичи! Утром любовно я глину мешу, утрамбованную в формах ношу».