Александр Архангельский - Музей революции
– Что называть столицами… неважно. Я оплатил аренду. Сам. Девяносто девять лет. А там посмотрим.
– Молодец, похвально. А кремироваться будешь или как?
– Кремироваться не хочу. Так лягу. Сам собой. Как есть.
– Совсем хорошо. А то ввели сегодня моду, забирают жаркое в горшочке, ставят, представляешь, Федор, дома на полочку. На по-лоч-ку. Язычники. А меня положат здесь, в монастыре. Хорошее место, в ограде. Боишься умирать? только честно.
– Не хочу. Но не боюсь. Я не узнаю. Меня отключат… от розетки. И всё.
– Нет, Федор, ты не прав, не всё! Я точно знаю, что не все. – Глаза у Петра загорелись; он энергично подался вперед, стал горячо дышать в лицо. – А вот как я буду умирать, не понимаю. Думаю, думаю… Ты в открытом бассейне бывал? Зимой?
– Не бывал.
– Нет, а ты побывай. В душевой распаришься, из нее в холодный коридорчик, а из коридорчика в такую… как сказать… купель. Подныриваешь под загородку, вода обжигает, ух, она такая… тяжелая, как сдавит, открываешь глаза, зеленая муть! Но выныриваешь, а вокруг дымится пар, круглые головы в резиновых шапочках… неземное… вдыхаешь полной грудью…
– Понял. Это рай. Но неприятно. Не хочу.
– Да при чем тут рай! – по-детски обиделся Петр. – Я тебе про то, как будем умирать, а ты… Вообще, запомни: в этой жизни только смерть и интересна.
И Теодор не смог не согласиться. Хотя он, кажется, эту мысль уже встречал. Наверное, какая-то цитата.
– Слушай, – глаза епископа слегка пригасли, но какой-то странный отблеск все же сохранился. – А давай посмотрим нашу лавочку. Ярослав, неси ключи.
11
Лавочка располагалась в боковой пристройке; в нее вел низкий, узкий коридор, хило высвеченный старой лампой. Зато торговый зал сверкал, как дворец бракосочетаний; с потолка свисала люстра, наподобие паникадила, а в торговых витринках, чересчур напоминающих музейные, прощально возлежали лаковые строгие ботинки, сияющие чистотой рубашки, ленинские галстуки в горошек, пиджаки вороньего крыла, чернильные платья с молочными воротничками, наборы белых тапочек, траурные повязки, платочки, темные очки.
– Ну что, ну как? Моя идея! – похвастался владыка Шомеру. – Как-то ночью не спалось, и вдруг подумалось: а ведь покойников-то надо хоронить! В смысле обряжать. А если у кого-то нет готового костюма? А вдовам где вуальки брать? Никто ж другой не позаботится. Значит, надо нам заняться. И ты знаешь, Федор, дело-то пошло! Из города едут, заранее звонят, ну, когда уже все ясно… чтобы нужный размер подобрали.
Видно было, что владыка получает удовольствие, показывая свежему человеку свое любимое детище. А по благочестиво-скучному лицу секретаря нетрудно было догадаться, что своих он каждый божий день терзает похоронной похвальбой, и все время говорит одно и то же: не спалось… размерчик… позаботились… Но Теодору было интересно; он даже пожалел, что не ему первому пришло такое в голову; конечно, он бы такой магазин не открыл, замотивировать в музее невозможно… а все равно чуть-чуть обидно, что не он.
– Но ты на цены посмотри, Феодор! а?
На девически розовых бирках были детским почерком нанесены смешные цены.
– Ты представляешь где-нибудь дешевле?
– Не представляю, нет.
– А вот теперь гляди, открою тайну.
Со счастливым детским смехом владыка отворил витринку, отстегнул крепежные булавки, и жестом опытного фокусника выхватил черный пиджак: але! оп! Оказалось, пиджак без спины, никакой подкладки нет, изнаночные швы пропущены внахлест. Точно так же были сшиты и сорочки; это были не рубашки, а односторонние накидки, торжественные покрывала с пуговками и воротничками.
– На, теперь ботиночки пощупай.
Лакированные туфли были из литой резины; ленинские галстуки из тонкого раскатанного пластика.
– Себестоимость копейки, цены сам видишь какие, прибыль знатная, людям – весьма хорошо! Пойдем, еще по рюмочке, и за дела.
12
Шомер окончательно распарился, снял пиджак, отчего почувствовал себя совсем как дома, и растроганно сказал:
– Владыка! Нет слов. Объедение. А настойки какие…
– Это мне с родины шлют.
– А где же ваша родина?
– Родина моя не здесь. Далеко… отсюда не видать. Вы про такие места не слыхали. Камяты. Большие Камяты.
– Да как не слышал? Я с Черновцов.
– Ты – с Черновцов!
Владыка библейски воздел свои легкие руки, рукава опали и под ними обнаружилась песочная рубашка в клетку, с обтерханными грязными манжетами:
– Поверить не могу. Земляк.
Так вот откуда этот дивный выговор, отдающий родительской лаской!
– Так мы ж и вправду почти земляки. Невероятно.
– А жил там где?
– Где? В Черновцах? Да прямо за киношкой.
– «Жовтень»! Ну да. Конечно. Нас туда возили на автобусе, целых два раза.
Ярослав переминался с ноги на ногу; старики забыли о его существовании, они безумно токовали, обрывки фраз летели во все стороны, как щебенка из-под буксующих колес.
А митрополичьи стены? там же эти, ваши, магендовены!
Во-первых, могендоведы. А во-вторых, не зря же мы давали вам денег?
А крыши какие! не хуже, чем во Львове!
Да.
Владыка, если малость выпьет с гостем, может говорить часами; в полночь прекращает есть и пить, потому что утром служит литургию, но молоть языком – продолжает. И тра-та-та, и ти-ти-ти. А Подсевакин стой. У него уже развилось плоскостопие, и на икрах вздулись вены – стоять приходится практически весь день, и в алтаре, на долгих монастырских службах, и во время затяжных обедов. Но все же при владыке хорошо.
Года три назад епископ прибыл с архипастырским визитом в их голодную полудеревню, послужил торжественно и величаво, приводя в священный трепет бабок, а после службы подошел к нему, обычному псаломщику, практически мальчишке, взял легонечко за подбородок, посмотрел по-доброму в глаза, спросил: а что, пойдешь ко мне служить? И с тех пор ведет его по жизни. Выбил в Долгороде комнату для мамы, сам оплатил переезд, а ведь мама вырастила Подсевакина одна, и какое ей под старость утешение.
А здешние колхозы, которые владыка согласился окормлять? Выступил на приходском собрании (отцы опустили глаза и почему-то резко погрустнели): вы как кочки посреди болота, а почему не осушаете? мы вас этого-того, не чтобы этого… идите в председатели колхозов. Отслужил обедню, и в правление. Главное, спиваться не давай.
И теперь по всей округе восстанавливается мертвое хозяйство. Даже в их заброшенном Таланово стало веселее, заново открыли свиноферму, хрюшки роют грязь, идешь по околице, черные рыльца торчат.
а песни наши знаешь? да? а ну, давай, какие?
Ну, началось. Сейчас владыка затянет любимую; приняв наливочки, он всегда начинает спивать. Хотя владыка и старик по возрасту, но голос у него крепкий, как домашний табак, проникает во все поры.
Пора, маты, жито жаты, колос похылывся, пора дочку замиж даты: голос одминывся…
Смотри-ка, и лысый решил подтянуть… да за такое пение их семинарский регент – нотной папкой со всего размаха, как нашкодившего пса газетой, раз, раз, вот тебе петух, вот тебе курочка, вон пошел отсюда! но владыка совсем размягчился, позволяет лысому фальшивить.
Хоч колосок похылывся, стебло зэлэнэньке, хоч голосок одминывся, лычко молодэньке.
– Ну, Федор Казимирыч, молодец. Подсевакин, плесни нам по рюмочке. А вот эту ты точно не знаешь, голову даю на отсечение.
– А если знаю?
– А если знаешь, храма забирать не буду!
И повел издалека:
В нэдилю рано сонце сходыло, сады вышнэви розвэсэлыло. В саду вышнэвым цвиток биленькый, ой народывся Христос малэнькый…
Лысый для порядку помолчал, как бы растерянно развел руками (владыка с гордостью прищурился: я же говорил, не знаешь!), но улыбнулся широко, так что стал похож на Фантомаса, и, безнадежно фальшивя, продолжил:
Ой чесни люды, чесна людыно, Христос родывся – весела днына. Христос родывся – будэм взнаваты. Исусу Христу славу даваты…
Епископ посмотрел на Теодора со старческой скрытой обидой, но песню обрывать не стал; так они колядовали до конца, до самого последнего куплета.
Исусу Христу сплэтэ виночок чесна дивчына на даруночок.
– Ну, Федор, ну ты меня удивил, ну ты, оказывается, человек. Не благословлю, но обниму. Иди почеломкаться.
Епископ положил свои легкие ручки Теодору на плечи, и троекратно, смачно расцеловал его в обе щеки. И тут директор заметил нечто, от чего у него заколотилось сердце – на рукав фиолетовой рясы налип узнаваемый белый клочок; о, Господи, он же кошатник!
И все же сначала о деле.
– Значит, храм останется усадьбе?
Епископ посмотрел сурово, резко сбросил руки с плеч и отступил на полшага назад.
– Храм останется Господу. Запомни своей некрещеной башкой. Гос-по-ду. Не мне и не тебе. А вот баланс не буду переписывать. Пусть баланс останется за тобой. Пока. И знаешь что? за это надо выпить.