Евгений Чепкасов - Триада
– Будь смелее, первоклассник!
Посмотри: вокруг друзья.
Этот день – великий праздник
Для родных и для тебя! – приговаривал мальчик запомнившееся четверостишие в такт прыжкам по синим пронумерованным квадратам.
Когда в конце урока-знакомства Лидия Михайловна спросила, хотят ли первоклашки обратно в детский сад, ответом ей было хоровое: «Нет!» – и Женин голос, пусть и не очень уверенный, тоже вплелся в этот хор. А узнав, что назавтра, в воскресенье, уроков не будет, многие дети искренне огорчились.
– Женя! – послышался мамин голос, и мальчик замер посередине лестницы на небо. – Женя, домой пора!
Было действительно пора домой, раз об этом сказала мама, и первоклассник послушно подошел к ней, и взял за руку, и подумал: «Интересная игра – классики. Особенно если правил не знаешь».
* * *
«А почему бы и нет? – подумал Миша Солев, проснувшись воскресным утром. – Никто меня там не съест, а материал нужен позарез. Может, и прототипа родимого увижу: в городе этих заведений не так уж и много… Мама обрадуется и Женька с дядей Витей тоже – единственное, что плохо. Получается, что я их обманываю или, говоря помягче, зря обнадеживаю… Ладно, к чертям собачьим! – Парень энергично вскочил с постели и принялся одеваться. – Нужен материал – так пойди и возьми, безо всяких сантиментов. В конце концов, не черт, чтобы от ладана бегать!..»
Но на душе у Миши было всё-таки муторно, и о своем решении пойти в церковь он сообщил домашним с какой-то жалковато-ироничной ухмылкой и поспешно добавил, что он только посмотреть, удовлетворить, так сказать, любопытство…
– Удовлетворяй, чего уж там… – отозвался Виктор Семенович с одобрительной усмешкой. – Владимир Святой тоже поначалу всё любопытствовал, а потом Русь крестил.
Миша покраснел и, почувствовав это, мысленно охарактеризовал себя трехэтажным матерным эпитетом, а Виктор Семенович подумал, что пасынок похож на чистого юношу перед походом в бордель.
«Пять минут позора – и видишь будду Амида… Сорок минут позора – и ты на работе… – вспоминал Миша фразы из романов Виктора Пелевина. – Дались ему эти минуты позора!..» Воспоминания о пелевинских минутах позора посетили парня по пути в церковь – по горе, сквозь строй нищих, в потоке православных, по кладбищу этому долбаному… «Скорей бы уж! – нервничал он. – Придти, увидеть, победить – и всё, отмучаюсь и пойду пить пиво, а потом засяду за рассказ…» И еще Миша решил, что разведчик из него никудышный: наверняка всем вокруг понятно, что он здесь чужой.
«Но фишка не в том, что им всё понятно про меня, – думал он, стоя столбом во время службы и холодно наблюдая, как остальные крестятся и кланяются, поют хором что-то длинное. – Фишка в том, что я сам не могу их понять, то есть миссию разведывательную выполнить не способен. Механика службы, тексты молитв – это фигня, их и разведывать не надо: купил богослужебную книжку да прочитал. Можно даже вызубрить всё, благо память хорошая, и знать службу покруче, чем большинство из них. Но смысл-то моей разведки в том, чтобы понять православных: что они чувствуют во время службы, что после, как вообще мир видят… И они, главное, не против: разведывай, типа того, дознавайся. Стань одним из нас – и сразу всё поймешь!»
Мишу передернуло от этой простой и, казалось бы, на поверхности лежащей мысли, и в тот же момент смолкло всеобщее пение, завершившееся словами: «Чаю воскресения мертвых и жизни будущаго века. Аминь». Солев заметил, что длинное, единообразное по музыкальному рисунку хоровое повествование об основах христианства велось от первого лица. «Значит, каждый поет о себе, о своей вере, и фишка тут совсем не в первом лице… Мало ли песен поется хором от первого лица – во время застолий, например, – подумал он и почувствовал, что мысль его неудержимо проваливается в какие-то нежелательные глубины. – Фишка в том, что прихожане верят в то, о чем поют. И если я тоже поверю в это и стану идти по жизни в соответствии с верой, то тогда, само собой, превращусь в православного и смогу понять православных. Но! – Мишу вновь передернуло. – Но если такое случится, то я не смогу понять никого, кроме православных! Чтобы петь хором, нужно знать слова и смотреть на дирижера! Чтобы не отвлекаться от пути, надо исключить окрестности из поля видимости, надо шоры на глазки надеть! Это же смерть для писателя!..»
– Что с тобой? – тревожно шепнула ему Софья Петровна. – На тебе лица нет!
– А что есть? – невесело пошутил Миша, безуспешно пытаясь унять крупную неврастеническую дрожь. – Я выйду ненадолго, проветрюсь.
– Тебе плохо? – спросил Виктор Семенович.
– Не волнуйтесь и не отвлекайтесь. Я вернусь.
По пути к выходу Солев вплотную столкнулся с Геной Валерьевым, кивнул ему и вырвался на свободу.
«Плохо, что заметил…» – обеспокоенно подумал Гена, кивая в ответ. Ведь так приятно было посматривать на этот соляной столб и гадать он или не он, и зачем, в любом случае, на службу пришел, и как ему, невоцерковленному, эта служба видится… И ведь думает он о чем-то, размышляет: в церкви либо молятся, либо размышляют, иначе как здесь два часа простоять?.. Внезапно Валерьев понял, что последнее рассуждение направлено против него же и постарался впредь не отвлекаться от молитвы. Но почти сразу после Символа веры, когда еще не исчезло пощипывание в области солнечного сплетения и окружающее оставалось радужно-переливчатым, соляной столб конвульсивно вздрогнул, кратко переговорил с рядом стоящими (ничего себе!) и направился к выходу, попутно узнав Гену и кивнув ему. «И впрямь Солев, – подумал Гена. – А «мама, папа, я – счастливая семья» – это, скорее всего, его родители и брат. Как всё приятно переплелось… Стоп! Не отвлекаться!»
Сидя на лавочке возле прицерковной клумбы с бархатцами, Миша слегка успокоился, и дрожь прекратилась. На безоблачном небе вовсю светило солнце и половинчато сиял купол: верхняя его часть и крест были вызолочены, а нижняя была черна, и парень подумал, что купол похож на шапку Мономаха, и, усмехнувшись, молвил:
– Тяжела ты, шапка Мономаха!
На бархатцах сидели пчеловидки – насекомые безобидные, которых он не раз лавливал в детстве, привязывал к лапке нитку и, держа на таком поводке, выгуливал некоторое время. Поначалу привязанные пчеловидки с мощным жужжанием тянули вперед, но потом уставали и садились на руку, и тогда их нужно было отпускать – либо вместе с ниткой, либо без нитки и без лапки. «Поймать, что ли? – подумал Миша с улыбкой. – Всё равно никто не видит…»
А Гена, хотя и следил за собой, проговаривая вслед за дьяконом слова ектеньи и вовремя кланяясь, всё-таки отвлекся. Да оно и простительно, тут бы любой отвлекся, и отвлеклись уже – вон, поглядывают искоса в их сторону, удивляются. Как же он их раньше-то не заметил? За Мишей наблюдал – вот и не заметил. Удивительно, конечно, но ведь у Бога всего много… И все-таки как же они могут службу понять? Ну, «Верую…» и «Отче наш…» могут по губам у дьякона прочитать, но остальное-то как? «Опять отвлекся! – раздосадованно подумал Валерьев. – Вот были бы у меня шоры, как у лошадок, чтобы глазками по сторонам не стрелять… Хотя с шорами я бы просто башкой бы вертел, шоры тут не спасут!..» Подумав так, он принялся творить Иисусову молитву и вскоре сосредоточился на службе.
«Короче, на чем я остановился? – строго спросил себя Миша, приструнивая мысли, расползшиеся по воспоминаниям о детстве, и слушая укоризненное жужжание плененной пчеловидки. – А остановился я на том, что православных мне не понять до тех пор, пока сам я не стану православным. А если я превращусь в православного, то не смогу и не захочу объективно писать об иноверцах. И так, кстати, с любой религией. И если я куда-нибудь вживусь до такой степени, что надену на глаза шоры этой религии, то как писателю мне придет писец, причем пятилапый. И что же выходит? Выходит, что писатель должен быть оборотнем-притворяшкой-имитатором, а иначе он будет дудеть в одну дуду и этой своей дудой довольно быстро заколебает читателя. Писатель должен быть свободным!» – решил он и, разжав пальцы, отпустил пчеловидку, после чего поднялся с лавочки и вернулся в церковь. Солев не стал проходить вглубь храма, а остановился в притворе, в месте, удобном для наблюдения, и мысленно скаламбурил: «Притвор – для притвор!»
Гена почувствовал, что в его затылок уперся чей-то взгляд, но оборачиваться не стал. Ему были не в новинку подобного рода искушения во время молитвы: или почесаться захочется нестерпимо, и если поддашься, то всё молитвенное правило прочешешься, как шелудивый, или слух вдруг обострится, так что через пять стенок всё слышно, и если станешь вникать в этот звуковой винегрет, то молитва в нем утонет… А теперь вот взгляд в затылок… Фигушки, не поддамся! И действительно, неприятное ощущение вскоре исчезло.
«А ведь многие чувствуют, когда на них смотрят, – подумал Миша. – Хорошо, что мой прототип не из таковских. Что же мы имеем, при взгляде со стороны? Крестится, кланяется – всё вовремя, даже с опережением небольшим… Деталька! Хочет показать, что знает службу, – выпендривается влегкую… «Отче наш…» запели – он поет громче нужного, та же хрень… Кажется, это гордыней называется».