Евгений Водолазкин - Авиатор
Вот, допустим, хор на утреннике.
У нас в школе был хор. Я в нем, разумеется, не пел – с моим-то слухом! Но слушал самозабвенно – на утренниках, связанных с разными праздниками.
Самым радостным утренником был новогодний.
Хористы (легкий топот) выстраивались на деревянной конструкции, которую я и сейчас не знаю, как назвать. Скамейки, установленные на сцене в три яруса.
По словам руководительницы хора, эта конструкция наиболее полно раскрывала вокальные возможности поющих. Их как-то так на ней расставляли, что звук летел особым образом – прямо в душу. По крайней мере, в мою.
Прекрасны были голоса девочек – серебро высшей пробы – они и определяли красоту утренников. Их голоса про себя я называл утренними.
Ежедневно слушаю в машине музыку, в том числе – хоровую.
Как редко сейчас поют утренними голосами. Можно сказать, что и не поют.
Грамотное звукоизвлечение, профессиональное, только вот волшебства нет. Нет утра.
[Настя]1993 год, мы с матерью в Тунисе. Впервые отдыхаем за границей (и одни из первых!). Впервые без отца. Хотя и на его деньги – он присылает нам их из Америки. Официально от нас как бы еще не ушел, как бы на заработках еще, но всё с ним, как говорится, ясно. В один из его приездов смотрела вслед ему в окно и видела, как в нашем дворе его поджидала молоденькая девочка. Не то чтобы он не считал нужным скрываться – он об этом просто не думал. То, что их могут заметить, ему как-то не приходило в голову. Поцеловались и пошли, сцепившись мизинцами, – заграничный вариант, у нас тогда еще так не ходили. Потом я с этой парой в городе столкнулась – отец смутился. Она – американка, приехала с ним, остановилась в гостинице. Как я понимаю, бо́льшую часть дня он проводил у нее в номере.
О чем я, собственно? Да, Тунис. Я хотела описать Тунис – одно из самых ярких моих впечатлений. Карфаген, который должен быть разрушен, и этот самый сенатор – как его? – забыла… Пляж. Жара, которая сменяется прохладой гостиничного холла. Африканские фрукты и овощи по путевке “всё включено”. В первый же вечер (это оказалось тоже включено) меня пронесло по высшему разряду.
Вечера – особая песня. Удивительно свежие и приятные. С Африкой вроде бы не соотносимые, а вот поди ж ты… Может быть, именно они делали эту землю такой притягательной. Притягивали, соответственно, разноплеменных агрессоров – включая мою собственную мать. Мне надоело постоянно от нее отругиваться, и я, ввиду невозможности поменять авиабилет, считала денечки до нашего отъезда. Зачем я всё это пишу, ведь дело не в матери?
Дело в Платоше. Я чувствую: что-то происходит нехорошее, и мне не по себе. Я уже говорила с Гейгером: он встревожен. Очень. Собственно, беседа с ним меня и прихлопнула. Я и половины не поняла из того, что он мне говорил, но того, что поняла, достаточно, чтобы впасть в ступор.
[Гейгер]Наш компьютерщик сообщил мне, что программа не всегда выставляет на записях дни недели.
Я спросил, можно ли восстановить утерянные дни. Он ответил, что можно – в виртуальном мире, мол, всё можно. Всё – вопрос времени и усилий.
Я вдруг подумал: а нужно ли?
Вторник [Иннокентий]Когда Настя поехала на занятия, я снова побывал на Никольском кладбище. Видеть его мне было больно – я ведь помню его неразграбленным. Здесь больше нет красивых мраморных надгробий, которые стояли в моем детстве. Я спрашивал себя, зачем эти надгробия могли понадобиться – для повторного использования? Для мощения улиц? Что происходит с народом, который разоряет свои кладбища? То, что произошло с нами.
В дни поминовения мы с родителями навещали здесь кого-то из родственников. Я любил эти походы, потому что были они как загородные поездки: зелень, пруд – будто не кладбище, а парк. И это в двух шагах от Невского. Не чувствовалось там никакой печали. Даже смерти не чувствовалось. Благодаря этому кладбищу я, может быть, и смерти не боялся. Боялся, конечно, но как-то так, без паники.
Смерти я не боялся еще в одном месте: на острове. В отличие от Никольского кладбища, там она чувствовалась повсюду. Нельзя сказать, что за своими жертвами смерть в наши бараки приходила: она в них жила. Ее присутствие стало настолько будничным, что на нее уже не обращали внимания. Умирали без страха.
Умерших закапывали – по-простому, без гробов. Выносили трупы из лазарета и бросали в ящик на телеге. В ящике помещалось четыре трупа, которые прикрывались дощатой крышкой. Если трупы не помещались, санитар залезал на крышку и утаптывал мертвецов. Привозил их к яме и сбрасывал вниз. Яма закапывалась по мере наполнения. Таких ям было много, и время от времени мне приходилось мимо них проходить. И они у меня не вызывали ужаса.
Ужаснулся я лишь однажды – когда один из трупов зашевелился. Именно так: один из голых разлагающихся трупов. Глядя на его копошение, я не допускал даже мысли, что он живой. Ничто в этом человеке не напоминало живого. А он вдруг протянул в мою сторону руку и представился:
– Сафьяновский…
И левое его опухшее веко не позволяло открыться глазу.
Стоял сегодня над могилой Терентия Осиповича и вспоминал, как славно он мне тогда помог. Какое все-таки точное нашел слово. Он лежал в двух метрах от меня – на пустячном, в сущности, расстоянии. Его могила была зажата между двумя рукотворными холмами и напоминала лодку среди волн.
Настя в прошлый раз подумала, по-моему, что я собираюсь его откопать. Собираюсь ли? Скорее всего, нет. Хотя раскопать его могилу, мне кажется, было бы не страшно. Не страшнее, чем видеть соловецкое копошение в могиле. Ну, и Терентий Осипович умерший не очень бы, наверное, отличался от живого: голова его и при жизни была похожа на череп. Да, я очень хотел бы его увидеть. Если бы можно было спуститься к нему на эти два метра, я бы спустился. Если бы он сказал мне оттуда: “Иди бестрепетно!”, – я бы пошел.
[Гейгер]Иннокентию нужно срочно делать магнитно-резонансную томографию головного мозга. В нашей клинике томограф сломался, пришлось договариваться в другой.
Аппаратов в городе раз-два и обчелся. На каждый огромная очередь.
Попытался объяснить, кому именно требуется обследование. Кивали сочувственно. Объясняли, что запись на полгода вперед. Предлагали ускоренный вариант – четыре месяца. Как для человека, пребывавшего в заморозке. O, mein Gott…[10]
Дал триста долларов – записали на послезавтра.
[Иннокентий]Какие-то странные вещи с памятью. Кратковременные провалы.
На утренней молитве просят Богородицу: “Избави мя от многих и лютых воспоминаний”, – и я прошу. Только мои провалы другой природы: временами я забываю, что́ минуту назад собирался делать.
А лютые воспоминания остаются.
Четверг [Настя]Платоша записался в Исторический архив.
– Что, – спрашиваю, – ты там будешь искать?
– Своих современников.
– Я ведь тоже, – смеюсь, – твоя современница. Кто же тебе еще нужен?
А он не засмеялся.
– Да так, разные люди, – говорит, – в сравнении с тобой не очень важные. Мелкие свидетели моей жизни.
Я к нему прижалась, а он меня в лоб поцеловал. Люблю его поцелуи в лоб. Люблю и другие его поцелуи, но в этих есть что-то особенное – дружеское, братское даже. Это – то, чего чаще всего не хватает даже в самом хорошем любовнике. Теперь я понимаю, почему бабушка им так дорожила. И если разобраться, всю жизнь оставалась ему верна. А я люблю его не меньше. Раньше таких вещей не говорила ни себе, ни ему. Сегодня же перед тем, как ложиться спать, сказала. Стоя к нему вполоборота. Он положил мне руки на плечи и развернул к себе. Так мы стояли долго. Молчали.
Завтра ему делают томографическое обследование. Мне почему-то неспокойно.
Пятница [Иннокентий]Сегодня была организованная Гейгером томография. Мои дела его не радуют (меня, правду сказать, тоже), и оттого мы здесь, в консультационном центре. Гейгер какой-то необычно торжественный. Говорит, что мы должны выяснить, каково мое состояние. Я замечаю, что мое состояние я давно промотал. Шутка выглядит как жалкое бодрячество. Гейгер не смеется. И никто из приставленных к томографу не смеется.
Перед тем как приступить к делу, меня спросили, нет ли у меня клаустрофобии. Что может сказать тот, кто столько лет пролежал в ледяном термосе? Интересно, что, как только меня об этом спросили, я засомневался. Сомневался, снимая обувь. Ложась на кушетку, тоже не имел ответа. Этот вопрос возникал передо мной впервые. И я ответил “нет”.
Когда же надо мной закрылась крышка и я с кушеткой стал медленно въезжать в какую-то трубу, подумалось, что надо было, наверное, сказать “да”. Слишком уж это напоминало перемещение гроба в крематории – показывали такое в одной из телепрограмм. И крышка аппарата сильно напоминала гробовую. Недаром врач просила меня закрыть глаза. Почему я их не закрыл?