Евгений Клюев - Translit
– Вы очень хорошо говорите по-русски, – сказала ему однажды милая девушка-паспортистка в аэропорту Шереметьево.
– Спасибо, – от всего сердца ответил он и долго потом радовался.
– У тебя сплошные датские кальки в русском, – говорит ему теперь цветок.
– Прости, – от всего сердца отвечает он и сокрушается: не надо бы, дескать, чтобы кальки… как бы с акцентом по-русски не заговорить!
Ибо теперь-то он знает: самое страшное – человек с акцентом. Это как человек с клеймом на лице: чужой. Ты можешь быть кем угодно, происходить откуда угодно, и в кармане твоем может лежать паспорт какой угодно страны – все это не делает тебя чужим. Чужим тебя делает акцент – этого ты хотел, глупый мальчик с отцовским галстуком поперек горла, приставая к прохожим на улицах Твери? Так получай это… коли просил: у-тебя-сплошные-датские-кальки-в-русском, у-тебя-датский-с-немецким-акцентом… У тебя только немецкий в полном порядке – да и то лишь при желании, но ты не живешь там, где это имеет значение. Глупый, глупый мальчик с отцовским галстуком поперек горла! Говорят, что итальянский – фонетически – совсем простой… спой «О соле мио!» без акцента и прекрати поиски следов снип-снап-снурре, нету следов.
«Ja uzhe v Hamburg’e ili Stockholm’e», – отэсэмэсил он в Россию.
«Бедный ты…», – пришел ответ.
Бедный и есть.
На стокгольмском вокзале очередь за билетами – включая заказанные: с вулканическим облаком не шутят! Люди сутками ждут возможности уехать… разноязыкие люди, чья родина Вавилон. Он получил в кассе бумажный номер – 175. На табло светится, что в данный момент обслуживают номер 12. Светится, светится – и светится: номер 12 обслуживают уже минут пятнадцать… ага, вот и номер 13 – стало быть, его очередь через 2445 минут, то есть через 41 час, столько времени нет у него здесь. У него есть только 13 часов!
Тем пятерым душам, которые были в курсе его маршрута от Москвы до Стокгольма, он тоже наврал сколько смог: в Стокгольме, сказал, его встретят, не-волнуйтесь-у-меня-там-масса-друзей-не-пропаду! И – не волнуются (наверное). Хотя друзей-το, может, в Стокгольме и масса, да никто не нужен…
– Мама, я в Гамбурге.
– Ну, слава Богу! Багаж с тобой?
Интересно, куда бы ему деться, багажу-το! А было бы здорово, если бы делся куда-нибудь… не толкаться бы сейчас у камеры хранения, где свободных ячеек, разумеется, нет. Хотя на табло над кассами, видном с любой точки, – все еще номер 13, так что спешить расставаться с багажом ни к чему.
Надо сейчас позвонить своим пятерым и сказать, что его встретили и что теперь они идут на завтрак… за-билетами-очередь-но-мы-вернемся-потом – или что-нибудь в этом роде: крупица правды должна быть в любом вранье.
Малюююсенькая крупица правды.
Все равно, на каком языке.
А Стокгольмский вокзал говорил сегодня на всех языках сразу: в этой общей суматохе такие вещи, как национальная принадлежность и даже язык как… как язык – вдруг вообще переставали существовать. Вулканическое облако отменило в первую очередь эти различия – и все враз либо сделались иностранцами, либо перестали ими быть.
Понятно, что он смотрел вокруг себя с интересом… стокгольмский вокзал напоминал обувную коробку с письмами: несколько таких коробок все еще втиснуто в ящики его письменного стола в Твери. Когда он приезжает к маме, он любит покопаться в этих ящиках, вытаскивая на свет то одно, то другое письмо или перебирая открытки-с-видами – Ansichtskarten, cartes postales, képeslapok, cartoline, widokówki, postais, pohlednice, postcards, пощенски картинки…
Это было время его следующего помешательства… эпистолярная эпоха. «ГДР; Дрезден, школа № 2, класс 7 А, пятнадцатому ученику / пятнадцатой ученице по списку» – писалось (по-русски!) на конверте, были такие специальные конверты, назывались «Международное письмо», с красными и синими штрихами по краям, конверт опускался в ближайший почтовый ящик, а дальше оставалось только ждать. Чаще всего ответ так и не приходил, но иногда… ах, иногда! Так у него появились друзья в Германии (понятно, какой именно?), Польше, Венгрии, Чехословакии, Болгарии – туда письма, стало быть, пропускались. Из «стран капитализма» не отвечали… может, конечно, письма и не доходили, но куда тогда девались? Ну-ты-наииивный…
Кто-то из польских друзей-по-переписке прислал журнал «Radar», а там целый разворот адресов тех, кто «хотел бы переписываться» – причем уже без социалистическо-капиталистических различий. Ему ответили из Франции, Италии, ФРГ. А дальше – «рискуя жизнью» – он и сам отправил свой адрес в «Radar»… и такое началось! Почтальонша жаловалась, что ей тяжело носить в сумке его переписку: в иные дни – восьмой класс или уже девятый? – приходило по двадцать-тридцать писем… о-то-всю-ду. Мама сказала: «Нам не выдержать этого материально». Тогда он оставил только самых необходимых, таковых набралось около двадцати человек. Двадцать можно было выдержать – «правда, с трудом», призналась мама впоследствии: речь ведь шла не только о письмах, но и об открытках и даже посылках – каждому ко дню рождения, каждому к Новому году, каждому ко всем советским (ну-ты-наииивный!) праздникам… Понятно, что и сам он был завален барахлом со всего мира.
К окончанию школы остались самые верные, с десяток. Их имена, даже их адреса он и сейчас может повторить наизусть – разбуди его, как у нас тут водится, среди ночи…
Конечно, в письмах он никогда не был самим собой, хотя не допускал и мысли о том, что его корреспонденты тоже могут приврать… впрочем, ах-не-все-ли-равно? Разница между жизнью и игрой, правдой и ложью для него уже тогда пропала безвозвратно. Бедные, бедные его корреспонденты, которым он пудрил мозги, вешал лапшу на уши, втирал очки, морочил голову – или какие еще морозоустойчивые обороты произрастают в этой прохладной области… Он побывал людьми всех возрастов, учащимися всех учебных заведений, представителями всех профессий, всех социальных слоев, носителями всех убеждений и заблуждений, он переинтересовался всем, чем можно и нельзя, переболел всеми существующими и несуществующими болезнями, прошел все огни, все воды и все медные трубы – свято веря при этом каждому своему слову и безошибочно помня роли. Для кого-то из корреспондентов он даже умер, за несколько минут до смерти написав несчастному прощальное письмо… Ответа, кстати, не пришло.
Тебе вообще не стыдно? – Стыдно? Иностранцем быть не стыдно, иностранцем быть… вызывающе!
Наверное, он был интересным пен-френдом… интересными пен-френдами. Множеством интересных пен-френдов. Даже странно, что сейчас ему так трудно справляться с какой-то парой-тройкой своих «воплощений»… Подумаешь, едет одновременно двумя маршрутами – всего лишь двумя! Нет, Тильде звонить ни к чему: что ему – шаг еще в одну сторону? Да по родной ютской земле, где его каждая собака знает и где ему самому ни к чему даже и находиться, чтобы там – быть… Не станем, значит, звонить Тильде.
Воспользовавшись смертельно опасным в Скандинавии русским трюком под названием «мне только спросить…» – он бесстрашно перешагнул через сто шестьдесят растерянных гостей-столицы и за полторы минуты выкупил свой билет в ближайшей к нему кассе. Сто шестьдесят растерянных гостей-столицы тремястами двадцатью растерянными глазами проводили его в направлении камер хранения, где он прямой наводкой угодил в распахнутую и пустую, как его голова, ячейку – и, не подумав, разумеется, о том, что из багажа ему могло бы пригодиться, просто запер весь свой скарб (а ручка, а блокнот, а сигареты, а свежий платок носовой… черт его возьми!) на надежный стокгольмский замок, после чего с одним бумажником шагнул навстречу ни много ни мало двенадцати часам свободного времени в городе, который знал наизусть. Город назывался Стокгольм, город назывался Гамбург. В городе шел сильный дождь. Зонт и даже кожаная шляпа-боб остались в камере хранения.
Но задачей номер один было наконец-то купить трубку: пора. Возраст и все такое обязывают. Неплохо бы еще выпить чего-нибудь горячего – хоть и вот тут… ближайшее от вокзала кафе: небось, все туристы с него начинают.
– Snälla, en stor kaffe med grädde och två croissant.
Если что-то и оставалось неизменным в его жизни, то это гастрономические пристрастия: на кофе со сливками и два круассана не влияло ни название города, где он находился, ни время суток, ни погода, ни настроение-ума… ни-че-го! Он подумал, что на надгробной его плите, если таковой когда-нибудь случится быть над ним (хотя вряд ли: он уже предупредил всех, что хочет быть похороненным в общей могиле, а это не сулило надгробной плиты), имело бы смысл высечь: «Один большой кофе со сливками и два круассана» – ибо по этому и только этому стабильному при всех обстоятельствах признаку его будут узнавать там, где все мы в конце концов окажемся… в маленькой небесной кофейне, с несколькими проворными ангелами на побегушках.
– Snälla! – сказал ангел, ставя перед ним подносик.