Евгений Клюев - Translit
«А сколько я тебя за почерк ругала!» – вмешался мамин голос, тоже вдруг очутившийся на пароме, прямо рядом с ним.
И про почерк он помнит. Помнит, что ему время от времени надоедало писать так, как он сам, и хотелось писать так, как кто-нибудь другой. «У тебя, что, индивидуальности нет? – билась с ним мама. – Я бы понимала еще, если б ты сам некрасиво писал, но ты же красиво пишешь! Зачем ты копируешь Валю Макарову?»
Он не знал, что говорить. Он ничего не говорил. Сама формулировка вопроса была неправильной, он ничего не копировал! «Копировать» означало воспроизводить образец, а у него все не так было. Он не то чтобы изучал чей-то почерк, не то чтобы буквы рассматривал, не то чтобы сравнивал свой почерк с чужим в пользу чужого… – все гораздо проще: он сосредоточивался и начинал писать как Валя Макарова. Это не требовало упражнений, не требовало тренировки – ничего такого это не требовало, нужно было сосредоточиться, только и всего. А дальше… дальше он просто приобретал желаемый почерк и пользовался им, на паях с владельцем – как правило, несколько месяцев оставаясь верным почерку, но не становясь при этом тем, чьим почерком писал: так далеко заходить было ни к чему, его интересовали лишь узоры и никогда – инструменты, лишь буквы и никогда – люди.
Но вот что́ произошло потом… – ммм, странное, – и почему оно произошло, никто не знает, Бог знает. Да только потом жизнь его сердца можно было читать по почерку, которым он писал, ибо почерк того, в кого он влюблялся, становился и его почерком – на годы. Не было, правда, вокруг детективов – к счастью. А вот насчет почерка, который сейчас, – его ли он, значит… с чем же сравнивать, дорогие мои, какой – его? Сказать по секрету, не обошлось и тут без одной влюбленности, совсем уж, правда, чудной – влюбленности в человека, никогда не виденного, но узнанного им – по почерку.
Только не найти этого человека – ни-ко-му. Следы простыли, имя простыло.
Så skimrande…
А вот этого действительно уже просто мно-го-ва-то.
Så skimrande var aldrig havet.
Были вещи, от которых он легко мог взять и умереть. Например, он запросто мог умереть от этой шведской песни – от первого ее så. Уже после первого så начинало щипать глаза – и сердце, как говорят (и правильно говорят) в Дании, начинало биться в горле. Эту песню, а капелла, он услышал на одних дорогих для него шведских похоронах одного дорогого для него шведского человека. Стареющий голос в маленькой часовне выводил ее так умело, но с таким трудом, что каждый такт настигал слух по отдельности – и по отдельности слух ударял, от чего оставалась отдельная небольшая рана.
Så skimrande var aldrig havet,och stranden aldrig så befriande.
Отсюда он обычно уже терял ощущение реальности. Вот и сейчас: незнакомый – молодой, чистый совсем – шведский голос тихонько подбрасывал откуда-то снизу (с нижней палубы, которой не было) такт за тактом на его, верхнюю, палубу, которая была, – и оставлял там. Понятно, в Швецию плывем, песни должны быть шведские, но чтобы так вот – прямо эта… да еще и с несуществующей палубы:
Så skimrande var aldrig havet,och stranden aldrig så befriande,fälten, ängarna og tränden aldrig så vakra…
У него, конечно, опять не хватит сердца дослушать смысл этой медленно развертывающейся, но не обещающей когда-нибудь кончиться песни – песни, с каждым новым словом не приближающейся к объяснению того, когда, когда же все-таки море бывает таким сверкающим, и пляж – таким спокойным, а поля, луга и деревья – такими прекрасными… но не надо никаких объяснений, нет тут и не может быть никаких объяснений, потому что и так понятно, когда – когда все это бывает: тогда, когда ничего еще не произошло, а теперь – поздно, теперь несколько быстро стареющих людей уже пришли в маленькую часовню, чтобы успеть сказать, нет, пропеть:
…og blommorna aldrig så ljuvligt doftande…
Кончился голос, прервался – как не было. Наверное, и не было – не то бы он уже умер. Да нет же, конечно, все это глупости, он просто немножко – прости, мама – немножко пьяный от баллантайнса-в-одиночестве, не надо пить баллантайнс-в-одиночестве, плохо пить баллантайнс-в-одиночестве. Он снова открыл все еще такую полную свою фляжку и медленно, задушевно вылил баллантайнс прямо в открытое море.
И море опьянело почти сразу.
Он же – вернулся в каюту, причем – ни в одном глазу. И почти не спал в эту ночь. Соседи, кстати, появились только под утро, когда, по его мнению, пора уже было вставать – что он и сделал: они в постель, он в душ… красота. Из душа вышел на тройной храп: интересно, знали ли они, впадая в сон, что уже меньше чем через три часа паром прибудет в Стокгольм… или куда ему положено прибыть. Впрочем, не его это все заботы: пусть спят соседи и пусть паром прибудет туда, куда прибудется… Он сходил на лукуллов завтрак и до отвала наелся арбуза – не потому, что хотелось арбуза, а потому, что хотелось понять состояние двух попавшихся ему на пути африканок, на чьих подносах были только арбузные ломтики. Их состояние он понял чуть позднее – сразу после того, как вышел на воздух… и пожалел о том, что понял. Пришлось срочно бежать в каюту, других туалетов он на пароме не обнаружил, а там, кстати, и багаж забрать, чтобы уже не возвращаться к храпящим.
Пора было позвонить маме и спросить, где он сейчас. Если, конечно, есть связь с землей.
Связь с землей была. Мама рассказала, что он на подъезде к Гамбургу, и напомнила, что он со шведами – со шведами ведь? Конечно со шведами, мам… куда ж им деться? Впрочем, и у мамы нашлось чем его обрадовать: ей только что звонила Тильда.
Русскому языку Тильду учил он сам, когда еще жил в Ютландии, но Тильда давно уже пользовалась великим-могучим по своему усмотрению. Как и несколько минут назад – чтобы позвонить маме и поздравить ее с юбилеем, который в памяти Тильды нечаянно переставился на несколько дней вперед. Ничто сейчас не могло обрадовать маму сильнее, чем эта перестановка, и она радостно сообщила: сын ее совсем скоро будет в Ютландии, где задержится на день или даже на два.
– В общем, мы договорились, что ты остановишься у Тильды. Так и тебе, и ей… да и мне спокойнее.
– Ах-как-это-мило-очень-хорошо, – пропел он в трубку. – А ты не предполагала, что я уже мог с кем-то до этого договориться или что мне по какой-нибудь причине вдруг неудобно у Тильды? Или что я, наконец, черт меня побери, мог бы в случае необходимости договориться с Тильдой без твоей помощи?
– Но она же так и так позвонила… – оправдывалась мама. – И потом… как тебе может быть неудобно у Тильды, которая тебя так любит? А кроме того, ты же ведь прямо сейчас можешь позвонить ей и отказаться, сославшись на что-нибудь… на другие планы.
– Да нет, зачем же, – откликнулся он, не понимая, что говорит. – У Тильды и остановлюсь, это я просто так шумлю, не обращай внимания…
Тем более что с Тильдой-то какие проблемы! Тильда не тетя Лида, Тильда свой человек. Ей любую сложность за полминуты объяснить можно, Тильда не подведет. Он тут же было нашел ее номер, чтобы предупредить: Тильда, не приеду, вру напропалую, маму успокаиваю, – но вот, смотри-ка, не звонит Тильде-το… и почему же это, интересно?
Да как сказать…
Ну хоть так сказать: именно с Тильдой и интересно было бы пустить все на самотек. Тете Лиде встреча с ним, значит, и без него удалась, а вот Тильде удастся? Тут дело в том, что Тильду, в отличие от тети Лиды, потом можно будет при желании с пристрастием допросить об alter ego – и таким образом установить происхождение всей этой параллельной чертовщины, которую он по мере сил отпихивает от себя – пошла, дескать, прочь до лучших времен, позже с тобой разберемся! – да только… как отпихнешь? В сердце нытье, в животе бездна, в костях – страх, страх, страх, хоть вскидывай голову в самое небо и кричи на весь крещеный мир: «Господи, что тут со мной происходит?» Но он не вскидывает, не кричит – он хорошо себя ведет, вот уже второй день браво игнорируя то, что игнорировать не-воз-мож-но и от чего холод по телу, до озноба, ибо кто-то сошел с ума, да это он сам сошел с ума и тупо передвигается по существующему только в его сознании маршруту «Москва – Хельсинки – Стокгольм – Копенгаген», на самом деле добираясь до Копенгагена через Германию.
«Самое страшное для сумасшедшего, – сказал как-то Торульф, – это задуматься». И он, следуя Торульфу, не задумывается, дабы не запускать в ход всю громоздкую машинерию больного сознания, не громоздить воображаемые объяснения на воображаемую действительность, порождая, таким образом, воображаемое третьего порядка. Но на сколько его хватит? Пока-то удается еще усыплять себя всякими дурацкими доводами, вот как по пути на палубу, когда он вдруг сказал в сердце своем: можно подумать, ты помнишь все, что с тобой происходило!