Марина Ахмедова - Пляски бесов
Бабка Леська только кивнула, когда Оленька предъявила ей чужую рубаху, развернув ее вышивкой наружу. Под тусклом светом лампы розы потемнели, а там, где проходила червонная нитка, окровавились. Они зримо превращались в пятна крови – брудной, неживой. Оленька протянула ведьме две свечки, завернутую в бумагу.
– На стол положи, – проскрипела та, и Оленька послушно положила свечи на стол, где по-прежнему стоял вверх дном клобук. – Рубаху там же оставь, – недружелюбно добавила бабка.
Оленька передернула плечами – не по нраву ей было то, как бабка смотрела на нее. Словно сквозь. Словно и не хороша была Оленька. Словно и не отбрасывали ее длинные ресницы темных теней на белые щеки. Давно уже, с самого детства научилась Оленька различать среди многих других взглядов тот, которым одаривают красоту. Сделайся теперь Оленька невидимкой и встань напротив смотрящего, спиной к тому, на что смотрит он, ей бы и оборачиваться не пришлось, чтобы понять – красивое за ее спиной или нет. Одна Леська смотрела на девушку так, словно была Оленька прозрачной водой, за которой ничего нет.
Оленька подала голос, и ведьма только вполуха поворотилась к ней, будто досадуя, что с пустого места кто-то заговорил.
– Давай свою вещь, – приказала ведьма, перебивая ее.
Оленька сняла с руки перчатку. Но сняла лишь для того, чтобы в сумочке какую-нибудь ненужную вещь поискать.
– Перчатку давай, – проговорила бабка, и на секунду глаза ее вспыхнули, перестав быть непроглядными.
Перчатка та была из тонкой кожи, на шелковой подкладке и с кружевом на запястье. Оленька послушно протянула ее.
– Оставь там, где сидишь, – ведьма качнулась назад, лицо ее скрылось в тени и сделалось таким же темным, как лица на иконах, потемневших, наверное, от той ауры, которую имели Леськины черные дела, творимые при святых. В полоске света, идущего от окна, оставалась только бабкина грудь, на которой лежало распятие.
– На полную луну желание твое сбудется, – проговорила она.
Оленька поднялась. В зеркала серванта глянула и, повидавшись со своим отражением, снова осмелела.
– А разве Стася красивая? – обратилась Оленька к ведьме, присовокупив к вопросу короткий смешок.
Да разве ж одна Оленька хотела знать, что господарский сын нашел в чернявой Стасе? У всего села была потребность удовлетворить в том вопросе свое любопытство. Пусть признается ведьма – она Стаське помогла. И пусть теперь ей, Оленьке поможет. Но так, чтобы уже навсегда. Чтобы ни одна другая не смогла, встав на черном пороге, просить ведьму дать ей то же самое.
Подняла ведьма на Оленьку свои водяные глаза. Показалось Оленьке что нет больше ее красоты – смылась она под взглядом ведьмы, как нарисованная. А потому пришлось ей спешно снова оборотиться к зеркалам, и те ее успокоили.
Поднялась ведьма. Встала у окна, оборотившись к девушке черной спиной. Поднялась и Оленька, решив, что не дождаться ей от бабки ответа.
– Стася сильная, – проговорила вдруг ведьма. – В том и есть красота.
Встала девушка на пороге. Зеркала больше не видели ее. Засинели они. Солнце еще не взошло. Лампа не потухла. Туман – и то было видно из окна – обнял село, присваивая себе и дома, и горы. Но то ли будет, когда пойдет по небу солнце! Разгонит оно туман, превратив в множество капель, которые повиснут на черных ветвях и крышах? Заглянет ли в каждую из них одновременно, отразив в ней и себя, и село? Или ж туман не уйдет, одержав верх над скупостью зимнего солнца? Каким будет этот день – мы еще узнаем.
А пока казалось Оленьке, будто ведьма, не оборачиваясь, продолжает следить за ней из зеркал. Тут и перчатка ей в глаза бросилась – тонкая, лежала она на подлокотнике старого кресла, словно забытая рука. От чего-то сжалось сердце девушки, а ведьма проговорила ей вслед:
– Навсегда и будет.
Оставшись одна, бабка Леська пошла к столу. Взяла с него свечи, завернутые в бумагу. Развернула их и вперилась в буквы. Она шевелила губами, складывая буквы в имена. А когда сложила, сплюнула на пол:
– Люди паскудны, – проговорила она, поднимая лицо к темным иконам.
Теперь она направилась к другому концу стола, где, загаженный птичьим пометом, вверх дном стоял поповский клобук. Сунула в него руку и вынула черного ворона. Отразилась ведьма в его круглом глазе, словно в черном зеркале. Сильным клювом он уткнулся в ее грубую руку, и по тому, как нежно касался он острым концом ее сморщенной кожи, можно было судить – ворон знает, что клюв его может причинить боль.
Странный звук издала бабка Леська, наклоняясь к его гладкой голове. Будто осенние листья по стонущей земле прошуршали. Будто ветер вздохнул, попав в узкое ущелье. Встрепенулся ворон, тихо крыльями забил в ее руке. А Леська все шумела, не размыкая губ. Вот и туман пополз с гор, повинуясь ее зову. И лес протянул к селу ветви, желая наклониться до него. Вот и река готова была выйти из берегов и потечь к Леське. Вся природа потянулась к ней, не в силах противостоять ее свисту, шепоту и стону. Разомкнула Леська посиневшие губы.
– Зови братьев своих, – прошептала она ворону. – Вшестером сюда летите. Сестрице вашей свечка поставлена, наполовину сгорела уже.
Открыла ведьма окно. Ворон вылетел из него. Поднялся в небо. И свидетельницей тому стала тетка Полька. Держа в зубах шпильку и обматывая голову косой, она стояла сейчас у окна и подслеповатыми со сна глазами пялилась наружу, словно окно ей было зеркалом. Видела! Видела Полька, как ворон тот вылетел из ведьминого окна, расправил крылья, описал над домом Леськи три ровных круга и перелетел через речку, направляясь в село. Задрала Полька голову, водила ею то вправо, то влево, то вверх, то вниз, следя за передвижениями ворона, а кончики шпильки ее, торчащей изо рта, будто так и хотели дотянуться до черной точки в небе и насадить птицу словно на вилы. Когда ворон скрылся с ее глаз, Полька вынула шпильку изо рта и всадила ее в свою толстую косу так крепко, что до самого вечера та не ползла, туго обнимая голову.
Не успела Оленька добежать до дома, как тренькнули церковные колокола. Слабенький звон понесся от храма, и слышали его только те, кто не спал. А за ним последовал второй удар, за вторым – третий. С каждым новым, звон становился сильней, и гудел колокольный на все село. Не проснулись от него только те, кого и смерть, придя, не добудится. Нехорошим тот звон был, неправильным. «Да не вселился ли в звонаря бес?» – спрашивали сельчане. Отчего трезвонит он без ритма и без надобности, разнося по округе бесовскую какофонию? Вселяя тревогу в душу. А не случилось ли чего?
Случилось – то знал Панас, затекшими от сна руками поднося огонь к кончику новой цигарки. А Лука уже выносился из дома, на ходу застегивая на себе куртку, растирая неумытое лицо ладонью. Пронесся он по дороге, оставляя в размытой грязи широкие следы. Запыхаясь, влетел в церковные врата, забыв на этот раз остановиться под сенью черно-красного флага, чтобы, приложив руку к груди, на секунду почтить память боровшихся за свободу упивцев. Однако у статуи Девы Марии он все же чиркнул по груди мелкий крест. Обогнул церковь и задрал голову вверх – туда, где у пристройки к ней размещались колокола. Да только не было там никого. Колокола гудели от только что проделанной работы. Веревки натягивали туго. Но ничья рука не держала их. Лука снял с головы кепку и потер ею лоб. Слово «бесовство» уже готово было сорваться с его губ, но тут вспомнил Лука, что за спиной его стоит Дева и не пристало ему теперь искать нечистое в церковном пространстве в ее присутствии. А потому, недолго думая, воскликнул:
– Чудеса!
Преддверие Рождества – не та ли пора, когда следует ждать чудес и они с наибольшей вероятностью происходят? И все, что не вместится в рамки обычного, как раз в Рождество лучше всего отнести к чудесам.
Одна только маленькая деталь неприятно портила картину – на перекладине, огораживающей колокольню, сидел ворон и, развернувшись боком, смотрел на Луку. Замахнулся Лука на птицу, желая прогнать ее. Но ворон остался сидеть на месте. Замахнулся Лука в другой и гукнул вдобавок. Не сдвинулся ворон с места, только голову еще ниже опустил и так продолжил смотреть на Луку. Попятился Лука. Такие мысли у него в голове кружили: вороны – птицы нечистые, падаль они едят. Но Дева не попустит нечисть подле себя! Так, раздираясь сомнениями, Лука принялся осенять себя крестами. А тут подоспел и отец Ростислав. Тот так спешил на звон в церковь, что позабыл придерживать полы своей рясы, и те собрали немало сырой грязи.
– Это что такое? – обратился он к Луке. – Кто звонил?
– Никого нет, – развел руками Лука. – То чудо! – проговорил он, внезапно склоняясь в своих сомнениях к одному.
– Век бы таких чудес не видать, – пробормотал отец Ростислав и пошел отпирать церковную дверь.
Однако же Лука догнал его. Сложил руки перед собой и наклонил короткую шею для благословения. Выпростав пальцы из-под длинного рукава, священник наложил на Луку спешный крест, позволил тому поцеловать руку и торопливо удалился в храм. Лука потоптался на месте. Заглянул снова за угол, но на этот раз не обнаружил в колокольне никаких птиц. Впрочем, прошивая тучи, утяжеленные ночным туманом, по небу сейчас носилась черная точка. То и был ворон. Летел он, то описывая круги, а то мечась в стороны так же хаотично, как и тот звон, который только что обрушился на село нестройной какофонией. Клювом он прокалывал тучи, прежде чем внестись в их рваную массу целиком.