Вацлав Михальский - Семнадцать левых сапог. Том второй
Вы лежали тихо с закрытыми глазами, я сидела рядом с вами, а в мыслях была уже далеко-далеко. Я тогда не знала, что уйти от себя невозможно, что всюду, куда бы ни уехал, куда бы ни ушел человек, за ним потянутся воспоминания и бывает так, что они задавят его.
Теперь я уже не боялась ни встречи с Татьяной Сергеевной, ни того, что придется как-то лгать, объясняя наше с тобой примирение. Все теперь переменилось. Вы оставались на месте и стали на мгновение для меня каким-то маленьким, комнатным, игрушечным. Я, еще ничего не сделав, вдруг выросла в своих глазах, отошла от всего обыденного, стала для себя самой Неизвестностью. Я уже дышала другим воздухом и потому не могла понять ни слез мамы, ни радости Татьяны Сергеевны, ни твоих мольб, а потом тихого отчаяния. Я знаю, что, если бы тебя и не было в моей жизни, я бы все равно ушла на фронт: там было труднее, а делать то, что полегче, мне в те дни казалось унизительным, этого я допустить не могла. И когда Татьяна Сергеевна сказала мне:
– Это вы от Николая Артемовича бежите, да? – я очень обиделась, потому что это была неправда, и она сказала это в последнюю минуту, чтобы унизить меня перед вами. Я понимаю: ей легче было бы жить, если бы я была унижена в твоих глазах, но тогда тебя ослепляла боль, и ты ничего не слышал. Я ее давно уже простила, а тогда подумала: «Как же Алеша говорил, что Татьяна Сергеевна такая же, как и он, а в самую трудную минуту она не поняла ни меня, ни своего сына».
Вот уже эшелон мерно постукивает колесами. Какое-то наваждение нашло тогда на меня: чем дальше уносил меня поезд от вас, тем ближе вы становились и тем больше вырастали, заполняя собой все. И снова, как в ту ночь, когда я сидела на крылечке с вашей фуражкой, вокруг меня везде были ваши глаза, глаза, глаза.
Но скоро это наваждение прошло. Оно прошло сразу же, как только началось настоящее дело. Вначале я попала в прифронтовой госпиталь. Там было все так же, как и дома, разве только налеты. Да, к ним привыкнуть нельзя, хотя говорят, что и к ним привыкли, но я никогда не могла привыкнуть. А в остальном все было так же…
Получив первое письмо Алеши с номером его полевой почты, я попросила, чтобы меня перевели на передовую. Мою просьбу удовлетворили удивительно быстро, чуть ли не на другой день после подачи рапорта.
Я тряслась на полуторке, добираясь в полевой госпиталь, куда была назначена медсестрой. В день моего приезда на место был бой. Я много рассказывала вам о своих впечатлениях, обо всем мною пережитом в те первые мои дни на передовой. Умолчала я лишь об одном… Как только рядом со мною встала смертельная опасность и жизнь каждую минуту могла оборваться, я совершенно забыла, освободилась от вас. На меня перестал действовать яд вашей любви. Да, в минуты смертельной опасности, в самые трудные, святые, чистые минуты моей жизни там, на фронте, рядом со мною был Алеша, его любовь, его глаза, его улыбка. За мою верность Алеше в час истинного испытания судьба даровала мне свидание с ним, последнее свидание перед смертью. Не мог же Алеша, мой Алеша, уйти из жизни, не оставив мне утешения. Татьяна – Алешина и моя дочь – живой огонек, вечная память о той короткой, радостной и горькой встрече.
* * *На войне случается все. Чудо, происшедшее со мной, было прекрасно и справедливо. Я сидела возле хаты, у меня было свободное время. Около меня остановились чьи-то пыльные сапоги. Я подняла голову и встретилась с Алешиными глазами… Сперва я даже не поняла, не могла поверить, что рядом со мной в этой тишине за хатой, где цвели чернобривцы, стоит Алеша, мой Алеша, с его глазами, губами, руками, мой, о свидании с которым я мечтала как о несбыточном чуде. Я думала, что нашу встречу разделяют тысячи километров, годы войны, слезы, пожарища, смерти… А он стоял рядом, запыленный, черный от загара и ветра, уставший.
– Лиза! Лиза! – твердил Алеша. – Я уже два дня в этой деревне и только вчера случайно узнал номер твоей полевой почты.
Алеша мог бы так и уехать, не попадись ему на глаза наша почтовая машина и не спроси он у почтальона так, от нечего делать, какой номер он возит.
Мы снова переживали свою любовь. Я любила его сильнее, чем когда-нибудь, если вообще можно сильнее любить. Тебя не было между нами. В сердце моем безраздельно был Алеша, милый, нежный, искренний, чистый – и ни одно из этих хороших слов для него не было натяжкой, он до конца исчерпывал каждое это определение. Он был слишком хороший. Старухи говорят, что такие люди долго не живут на земле. Когда я спрашивала себя, должна ли я о тебе рассказать сейчас Алеше, то чувствовала, что нет, тысячу раз нет. Потом, когда мы с Алешей снимем маскировку в нашей комнате и сядем на диван… Только тогда.
Почему так бывает, что, сколько бы ни пролежало в земле убитое насильниками тело, его обязательно кто-то как-то обнаружит и виновник-убийца понесет заслуженное возмездие… Есть в этом какая-то зловещая закономерность…
Шел третий и последний день нашей встречи… Через два часа Алеша должен был уйти в часть, а оттуда уехать на аэродром. Он был десантником.
Алеша, как всегда, старался привести в порядок мое имущество, то, что я сама не могла сделать: подбил набойки на мои сапоги, укоротил шинель и возился с вещевым мешком, пришивая оторвавшуюся лямку. Он прикрепил лямку, встряхнул мешок, и, не знаю откуда, не знаю почему, из него выпало твое письмо. Ничего не подозревая, увидев знакомый почерк, Алеша стал его читать. Что я могла сделать? Выхватить письмо? Но как бы я объяснила свой поступок Алеше? Вот оно, это проклятое письмо, прочтите его на досуге еще раз, иногда бывает полезно перечитывать собственные письма:
«Родная! Я чувствую, что схожу с ума. Почему ты не пишешь мне до востребования, почему пишешь мне и Татьяне Сергеевне общие письма? Я бегаю на почту, простаиваю там огромные очереди, и все зря. Лиза, Лиза, неужели все было сон или обман?! Неужели я так ошибся, и глаза, губы, руки лгали мне? Или тебя опять мучает совесть? Меня охватывает бешенство, когда я думаю о том, что у него больше прав на тебя, чем у меня. Я ждал встречи с тобой всю жизнь…»
На этом листок заканчивался, второй листок я сожгла вместе с конвертом, а этот как-то завалялся. Вообще сжигала я все твои письма: боялась, что если меня убьют и вместе с Алешиными письмами найдут и твои, то еще, чего доброго, отошлют Алеше… Я их сжигала…
В эту минуту начался артиллерийский обстрел нашей деревни. Мина разорвалась метрах в двухстах на косогоре, следующая – ближе. Накрывали именно тот квадрат, на котором были мы с Алешей. Бежать к окопам было поздно, к землянке – слишком далеко.
– Ложись! – крикнул Алеша и с силой толкнул меня на землю. Сам он упал рядом. – Давай ползти к погребу!
Когда нам осталось только спрыгнуть в темную яму, прямо над нашей головой пропела мина. Я рванулась назад, чтобы прикрыть своим телом ползшего за мной Алешу. Я упала на него, и тут же мина разорвалась. Нас засыпало землей и оглушило. Следующая мина разорвалась прямо в погребе. Алеша схватил меня на руки, побежал в сторону нашего медсанбата. И это спасло нам жизнь. Я была ранена. Заслонив собой Алешу, я не спасла его от смерти. А наоборот, будь он тогда ранен, он, вероятно, остался бы жить, но я, спасая его, обрекла его на гибель. Если бы тогда, раненого, вместо меня его отправили в госпиталь, то он мог остаться живым. Какой злой, какой коварной бывает жизнь! Ко мне она никогда не была доброй.
Алеша бежал со мной к землянке, а вокруг рвались мины, и ни один осколок даже не оцарапал его. Сто смертей обошло его для того, чтобы умереть ему через несколько дней в ужасных пытках в тылу у немцев. У меня на сердце камень – твое проклятое письмо. А может быть, он и не думал о нем, ведь перед тем, что пришлось ему испытать, все это так мелко. Но тогда, возле той хаты с чернобривцами, он как предательство остро пережил мою измену, я видела это.
* * *Я теряю нить, я все время теряю нить. Алеша добежал со мною до землянки лазарета, врач сделал мне наскоро перевязку и сказал, что рана тяжелая и меня необходимо отправить в тыловой госпиталь. Меня решили эвакуировать на самолете. Я потеряла много крови, но все помнила, все видела, все замечала, только все вокруг казалось мне нереальным. Буквы письма вырастали, и давили меня, смеялись в лицо, и больно били, собравшись вокруг меня хороводом, и злобно приплясывали. Это был бред, но бред реальный – я была в полном сознании. Я старалась Алеше все объяснить, но он прикрывал мне рот пальцами, которые я целовала, и просил:
– Лизонька, молчи, тебе нельзя говорить, надо сохранить силы.
Но меня невозможно было заставить молчать. Я не могла больше откладывать наше объяснение, откладывать дальше было нельзя.
«Как же мы расстанемся?» – думала я и снова, задыхаясь, просила:
– Алеша, наклонись ближе, Алеша, послушай…
Он снова закрывал мне губы пальцами, но, поняв, что я не успокоюсь, пока мы не объяснимся, спросил: