Мария Голованивская - Кто боится смотреть на море
Пока она убирала стакан, он любовался ее упругими и плавными, как у кошки, движениями. Когда она наклонилась с салфеткой, чтобы убрать воду, он почувствовал запах ее волос (от нее пахло мятой), и волосы эти, расходившиеся от макушки во все стороны, напоминали перезревшие солнечные лучи. Он поблагодарил ее и прежде, чем попросить утку, сказал, что она последняя женщина в его жизни, и он, наверное, сотворил в жизни какое-нибудь очень благое дело, если Бог так наградил его. С улыбкой она ответила, что постарается не разочаровать его, с улыбкой подала утку, с улыбкой принялась его умывать. В это утро он не сделал многого из того, на что еще был способен. Он по-детски подставлял ей голову, чтобы она расчесала волосы. Пока она это делала, он любовался ее очень длинными и красивыми пальцами со светлыми ненакрашенными ногтями и ее длинными темными кистями, узкими запястьями с множеством серебряных браслетов, которые издавали сказочный, почти потусторонне-волшебный перезвон. Потом она протирала ему лицо салфетками, пропитанными чудесными утренними ароматами. Зубы ему пришлось чистить самому, и он нехотя сплевывал в кюветку, но она все время улыбалась, и поэтому хотелось улыбаться и Ласточке. Он хотел, чтобы она помассировала ему спину, так как боялся пролежней, но от этой просьбы удержался.
Когда утренний туалет был закончен, он игриво поинтересовался, есть ли у нее ухажер, потому что, если нет, он немедленно примется ухаживать за ней. Она улыбнулась. Она сказала, что у нее есть друг, который учится в Сорбонне. Здесь Ласточка чуть-чуть раскис и, чтобы переломить серьезность, сказал, напустив на себя важный вид:
– Любовь, по моему глубокому убеждению, должна быть так же запрещена, как и другие азартные игры. Любя, человек ставит все на карту и все может проиграть, собственно, как и выиграть, в случае чего он станет богачом из богачей. А в случае проигрыша последней точкой может оказаться пуля, пущенная в лоб. Я запрещаю любовь, поскольку это игорный бизнес, магнатом которого является сам Господь Бог.
Ее покоробило такое заявление, но она все равно улыбнулась, профессионализм делал ее еще более привлекательной в глазах пациента. Она спросила, хочет ли он, чтобы она побыла с ним в комнате после того, как сделает укол глюкозы, или он предпочел бы остаться один. Он попросил ее почитать вслух то, что она сама читала в данный момент. Она радостно согласилась. После истории о Золотом веке Ласточка спросил ее, сколько ей платят в час, она назвала сумму. Это было немало, и он подумал, что каждый лишний час его жизни принесет ей кое-какие деньги. Это одновременно и расстроило его, и обрадовало.
– Так какой, по-твоему, теперь век? – повторил он свой вопрос, выводя ее из задумчивости.
– Сейчас век, – медленно проговорила она, – разбитых старинных ваз. Ваза испорчена, а выбросить рука не поднимается. Век склеенной красоты.
– Старинные вещи, – подыграл он ей, – когда переходят по наследству, ничего не стоят, потому что прошлое перетекает в будущее без всяких материальных затрат. Но покупной антиквариат – самый дорогой товар, потому что сделать чужое прошлое своим – одно из драгоценнейших удовольствий мира.
Он, видимо, плохо выразил свою мысль по-французски, и она не до конца поняла ее, но ослепила его улыбкой, и он попросил читать дальше, любуясь и чувствуя, что и котенку лучше спится под чудесные мифологические истории.
Он слушал и не слушал ее. Он наслаждался звуком ее голоса. У нее, как и у всех франкоговорящих негров, был, конечно, акцент, делавший звучание языка будто более плоским, но голос был столь звонким, столь переливчато богатым тембрами, интонации настолько яркими, что Ласточка совершенно не слышал акцента. Он знал о нем, но не придавал значения, поскольку слушал не слова, а музыку голоса.
Он любовался ею. Шоколадные глаза. Губы, словно испачканные кофе с молоком, словно она сделала глоток и не вытерла их. Пухлые, с удивительно нежной розовой внутренней их частью. Розовые десны, сильные десны, здоровые молодые десны, которые, конечно, иногда немного кровоточат от массажной зубной щетки, но только баловства ради и самолюбования. Белые, ослепительные, ровные зубы, все словно близнецы, и только между верхними передними зубами щелочка, придающая улыбке детскую трогательность. Он купался в блаженстве, созерцая ее, и иногда задавал глупые вопросы, чтобы переменить выражение ее лица. Иногда он просил ее о чем-нибудь, к примеру, подать ему стакан воды, чтобы увидеть, как вспорхнут ее кисти. Он просил зашторить или расшторить окно – Марта перед уходом таки повесила шторы, – чтобы лишний раз восхититься ее кошачьей пластикой. Время бежало незаметно и пробежало бы так все целиком, все отведенное ему время, разом, за один миг, за этот наполненный упоением миг, но в определенный момент он был вынужден прервать свое божественное купание. Проснулась боль. Пока еще котеночек внутри него только сладко потягивался, но он знал, что до цветущего шиповника час-полтора, а там уже и время пропадет, не будет ни времени, ни мыслей, ни реальности. Он сказал Франсуазе, что устал и что хотел бы подремать часок. Сказал, что хочет остаться один ровно на полтора часа, и, когда она уходила, попросил подать с подоконника пачку писем. Брови ее взмыли вверх, как испуганные птицы, когда она бросила взгляд на адрес на конвертах.
– Это письма моих учеников, – отшутился он. – Я был учителем, и они боготворили меня.
Она подала конверты и молча вышла.
Письмо было написано на белоснежном листе бумаги, в правом углу которого был нарисован голубь. Голубь тоже был белый, и контуры, отделявшие белого голубя от белого листа, составляли замкнутую золотую линию. Он был нарисован одним росчерком, из чего Ласточка сделал вывод, что автор письма множество раз рисовал такого голубя одним росчерком и хорошо набил себе руку. Почерк был крупный, с большим количеством украшений, развешанных по буквам. Все заглавные буквы были раскрашены акварелью – красной, голубой и золотой.
«Отец мой и мой Старший Брат, вчера я вновь встретил Князя, он был в пурпурных одеждах, но без венца, и конь его прихрамывал и все время спотыкался на левую ногу. На губах у Князя была алая пена, но глаза его горели небывалым огнем, и он все время кормил с ладони ворона, сидевшего у него на правом плече. Увидев меня, он сошел с коня и пошел ко мне навстречу, распахнув свои пурпурные объятия. Я не сделал ни шагу в его сторону, но он сам подошел ко мне, подошел так близко, что я чувствовал на своем лице его зловонное дыхание. Он стал говорить мне, положив руку на мое плечо, что ангелы, которых Вы послали вместе со мной, чтобы они охраняли меня, все совращены им, и теперь они, под видом защиты, сеют вокруг меня беды и неверие. Он сказал мне, лаская мои волосы, что они под видом пищи дают мне яд, что Ты, Отец мой, умер и что об этом уже прознали и все люди. Он показал мне книгу, написанную людьми, я даже сам взял ее в руки, и там говорилось о Твоей смерти. Он мне также сказал, что Ты, Брат мой, заключен в его царстве и подвергаешься страшным истязаниям, он сказал, что со временем уничтожит Тебя, лишит Тебя Вечной жизни, и, поскольку умер Отец, то никто не воскресит Тебя. Он сказал мне также и то, что люди, давно потерявшие веру в Отца, любят его, Князя, потому что он красив, потому что он позволяет им чувствовать себя равными богам, потому что он позволяет им все, что запрещал Отец. Он сказал мне, что любящие его люди счастливы, поскольку не размышляют о мертвых истинах и слушаются своего лишь собственного голоса. Он сказал, что любит людей больше, чем любил их Ты, Отец мой, и Ты, Брат мой, поскольку для вас обоих люди были лишь неразумным стадом, а для него люди – подобные ему существа, свободные творить и добро, и зло. Он сказал, что и меня он любит больше, нежели Ты любил, но я прокричал ему в ответ, чтобы он изошел, мерзостный гад. А он, услышав это, рассмеялся.
– Видишь, – ответил он, – у меня теперь есть твое слово, а слово и есть Любовь.
Я умоляю Вас, Отец мой и мой Старший Брат, забрать меня скорее под свою сень, поскольку люди глухи к моим словам, они заключили меня в доме, где многие слушают и понимают меня, но круг этих людей очень ограничен, а выйти на волю и проповедовать по свету мне не дают. Ангелы и вправду, похоже, отравляют меня, но я не хотел бы умереть от руки неверного ангела, я хотел бы умереть от руки людей за людей, я жду милости Вашей, Отец мой и Брат мой, я простираю к вам руки и молю: да разверзнется небо и поглотит меня родившая меня утроба.
Этот мир пуст.
Если вы не услышите моей мольбы, за мной вернется Князь, и мне нечего будет возразить ему.
Сын Ваш и младший Ваш брат…»
Ласточка криком позвал Франсуазу и попросил ее сделать укол. Куст уже шевелил в нем своими ветвями. Он даже не мог понять, действительно ли читал письмо, или это уже боль играла его воображением. Франсуаза сделала укол и смочила его пересохшие губы влажным ватным тампоном. Потом она положила свою прохладную ладонь ему на лоб, и последнее, что он услышал, было: