Ирина Муравьева - Имя женщины – Ева
Затем состоялся прием в «Метрополе», куда поселили прибывших.
– Я съел здесь и буду съедать, – сказал, улыбаясь, Пол Робсон.
Советская сторона тоже заулыбалась и, неправильно истолковав заявление певца, принялась наперебой угощать его, со всех сторон придвигая то черную икру, то красную, ту кулебяки всех видов, то малосольные огурчики, то утку, то разную прочую птицу, то нежный, с дымящейся пенкой жульен. Вскоре выяснилось, что за годы проживания за границей, когда у него была почти отнята возможность практиковаться в русском языке, Пол Робсон, имея в виду глагол «сидеть», перепутал его с глаголом «съедать» и хотел сказать, что ему так уютно и хорошо очутиться наконец в этом прекрасном ресторане в окружении милых его сердцу русских людей, что он вот как сел, так и будет сидеть. Опять пошел смех, поцелуи и тосты.
Фишбейн не мог есть, хотя не ел со вчерашнего дня и в самолете выпил только стакан ледяного апельсинового сока, сильно разбавленного водкой. Он написал Еве, когда они прилетают, и даже указал, каким рейсом. То, что она не приехала в аэропорт, удивило его. Судя по последнему месяцу их письма доходили. Он знал, что ее не пропустят в гостиницу, где рядом со швейцаром круглосуточно дежурили два милиционера, а за спинами миловидных девушек в белых кофточках и строгих черных юбочках, выдававших тяжелые позолоченные ключи от комнат и оформлявших проживание, виднелись молодые люди с лицами, очень похожими на лицо сотрудника в модной мерлушковой шапке. К полуночи гулявшие в ресторане разошлись по комнатам, и в коридоре на четвертом этаже, где располагались особенно роскошные номера люкс, к Полу Робсону незаметно присоединилась та самая женщина с малиновыми губами, которая поджидала гостей в Шереметьевском аэропорту, так что от нахлынувшего волнения великий певец долго не мог попасть ключом в замочную скважину. Фишбейн выскочил на улицу, которая вся переливалась праздничными огнями и гирляндами, поскольку столица уже готовилась к встрече Нового года, и под равнодушно-твердым взглядом милиционера принялся расхаживать взад и вперед, закинув слегка голову и подставляя мягкому московскому снегу свое разгоряченное лицо. Он вдруг отчетливо представил себе, что Ева либо передумала встречаться с ним и решила оборвать все сразу, либо не пустил муж, либо ее арестовали, как Лару, героиню романа Бориса Пастернака, который он недавно прочел в Нью-Йорке.
«А может быть, она больше не хочет? – думал он. – И зря я так рвался сюда. Мы не виделись почти полгода. Она писала, что любит меня и жить хочет только со мной, но при этом она все время повторяла одно и то же, одно и то же! Что этого никогда не будет, что это невозможно. И я чувствовал, что она чего-то не договаривает, что она боится. Но ведь и я не написал ей ни слова ни о Ветлугине, ни о Меркулове! Она знает, что я веду музыкальные передачи, но она ни разу не сказала мне, что слушает нашу станцию. Ей, наверное, и в голову не приходит, зачем я пошел туда работать! Она не знает, что все это только ради нее, а я ненавижу все это! Ненавижу, не верю никому и боюсь. Если бы не она, я бы спокойно занимался своими волками… Они много лучше людей!»
Голова его горела, мысли путались. Этот огромный, переливающийся огнями чужой город давил на сердце, каждая лампочка впивалась в мозг. Он увидел себя со стороны: бегающего по улице с непокрытой головой, бормочущего что-то, жестикулирующего…
«А есть дом, сын, жена! И все это я взял и предал, налгал им, примчался сюда! Зачем? Чтобы с ней переспать? А дальше-то что? Ничего! Пустота!»
Он вошел обратно в подъезд гостиницы, поднялся к себе. Пока открывал дверь, из соседнего с ним номера высунулась Бэтти в нейлоновом стеганном халатике, уже без косметики.
– Нам запретили исполнять псалмы, – шепотом сказала она. – Министр культуры вмешался. Они атеисты.
– А Полу сказали?
– Герберт, зайди ко мне на секунду. Не бойся! – Она усмехнулась.
Он вопросительно приподнял брови. В номере Бэтти сильно пахло духами, лаком для ногтей. Она опустилась на уже разобранную постель и закурила. Фишбейн сел на кресло.
– Ты не заметил ничего на банкете?
– Нет.
– А я заметила. Они все подливали и подливали Полу. А он вообще не пьет, ему нельзя. Почему он сегодня пил, я не понимаю. Потом ему подлили из другой бутылки, не открытой, официант принес ее из бара и сразу унес. Что-то здесь не то, Герберт.
– Бетти, ты насмотрелась идиотских фильмов и наслушалась идиотской пропаганды.
– Я вообще не смотрю фильмы. Ты знаешь, что здесь эта женщина, которая нас встречала?
– Где здесь? В ресторане?
– Она сидела в холле перед входом в ресторан и делала вид, что читает газету. Когда Пол пошел к лифту, она пошла за ним.
Фишбейн пожал плечами:
– Нас с тобой это не касается.
– Тебя тоже что-то беспокоит, Герберт. Я вижу.
– Меня? Да. Тоже что-то беспокоит.
– Я тебя ни о чем не спрашиваю, ты не обязан мне отвечать.
Она была умницей, эта певичка, голос которой нравился ему больше, чем голос самой Эммы Фицджералд. У нее было прекрасное, светло-шоколадное тело с сильными руками и длинной шеей, шелковистое на ощупь. Почему, например, Бэтти, которую он познал тогда, шальной летней ночью в московской гостинице, не оставила в его душе никакого следа?
– Завтра нас везут на Рождественский детский праздник в Кремль. Пол будет там петь, – сказала она.
– Они атеисты. Какой же Рождественский праздник?
– У них это не называется «Рождественский». Просто праздник в честь Нового года. А я буду раздавать детям подарки.
Фишбейн вспомнил, как давным-давно, в его детстве, в школе устраивали новогоднюю елку, и Снегурочка из отдела народного образования раздавала малышам кулечки с подарками. Вспомнились даже вафли и вкус кислого недозревшего мандарина, всегда вложенного в кулек.
– Бэтти, – пробормотал он, – если ты действительно подозреваешь, что нам готовят какие-то сюрпризы, скажи лучше Полу. А то он уж слишком веселый.
– Он совсем не веселый, – выдохнула она сквозь сигаретный дым. – Ты плохо знаешь Пола. Он большой политик. Хотя иногда и бывает наивен.
Фишбейн вернулся к себе. В то, что они с Евой встретятся, он больше не верил. Странное безразличие охватило его. Она знает, что он уже в Москве, знает, в какой он гостинице. Тут он вспомнил, что нужно позвонить домой, и снял телефонную трубку.
– Соедините меня с коммутатором, пожалуйста.
– Сейчас. Номер говорите.
Он сказал. Эвелин подошла к телефону.
– Hello?
– Как ты? – волнуясь, закричал он, хотя слышно было так хорошо, как будто она была рядом. – Как Джонни?
– Все хорошо, – спокойно ответила она. – Я занимаюсь с Ализой.
Ализа была дочка няни, которую Эвелин учила музыке.
– В Москве очень холодно? – спросила она.
– Да, кажется, очень. – И он усмехнулся. – Я как-то еще и не понял. Я скоро вернусь.
– Я жду. – Тут голос жены слегка вздрогнул. – Мы ждем тебя, Герберт.
Несколько раз за эти месяцы ему приходило в голову, что она должна была бы догадаться о его измене, но он тут же отбрасывал эту мысль: Эвелин слишком чистоплотна душевно, слишком бескомпромиссна, сильна и брезглива, чтобы жить с этим. Тут что-то другое: четыре с половиной года брака она наблюдала его и в конце концов поняла, что жизнь свела ее с неуравновешенным и вспыльчивым человеком, прошедшим через войну, потерю дома, еще одну войну, – человеком, от которого можно ждать чего угодно, но не предательства и не обмана. Когда по дороге в больницу она вдруг призналась ему, что боится обмана больше, чем смерти, он должен был в это поверить и больше не лгать. А он испугался другого: того, что ее внезапное кровотечение не даст ему улететь в Москву, где он опять предаст ее. Какой же он грязный и низкий мерзавец.
– Ты будь осторожна, – сказал он жене. – Целую вас с Джонни.
– Ты будь осторожен, – сказала она. – И мы тебя тоже целуем.
Он положил трубку и посмотрел на часы: была почти полночь.
– Все, хватит, – сказал он себе. – Сейчас буду спать.
Раздался звонок, дежурная сказала:
– Простите, что поздно. Вас тут к телефону. Мне соединить?
Ноги стали ватными.
– Да. Соедините.
– Гриша, – сказала та, которая заставляла его лгать и предавать. – Я у мамы, звоню из автомата. Как ты долетел?
Он понимал, что их разговор прослушивается.
– Нормально, – сказал он. – Хотелось бы встретиться. Я мог бы такси взять сейчас, приехать к тебе.
– И мама, и домработница спят. В квартиру нельзя.
– Ты можешь спуститься во двор?
– Я из автомата звоню, – повторила она. – Тебе сколько ехать? Минут двадцать пять?
– Да, вроде того, – сказал он.
– Скорее, пожалуйста! Слышишь? Скорее!
Он взглянул на себя в зеркало: бледен как смерть, глаза провалились. Надел чистую рубашку, обмотался шарфом. Выскочил на уже пустую улицу Горького. Ни одного такси. Пошел снег, тротуары тотчас же забелило, весь город стал сизо-просторен и свеж. Из переулка выскочила машина с зеленым горящим глазком. Он поднял руку.