Александр Давыдов - Бумажный герой. Философичные повести А. К.
«Ты скрытый честолюбец», – мне твердили не самые чуткие из приятелей. Отнюдь, я равнодушен к атрибутике славы. Вот ведь отказался от ордена Подвязки за спасенье полкового штандарта. Правда, не сказать что награда была по справедливости. Все мы знаем цену кондотьерским войнам – не доблесть, не высокая идея, а мародерство, блуд с маркитантками и другое подобное скотство. Я записался волонтером больше от скуки, а утраченный по пьянке стяг попросту отыграл в кости. Короче говоря, слава слишком для меня много – как-то обременительно, излишне – но, может, и маловато. Где ж честолюбие, коль шедевр мой, как и автор, – мы с ним оба заведомо не получим признания? Он ведь задуман нерукотворным, тайным, из неуловимой материи, легкой, как испарина, выступающая на теле страдающего человека, как легчайшее марево духа, и будет вечно мерцать из пространств недоступных, ни мысли, ни воображению. И она спасет мир, эта совершенная красота, ничуть не замаранная грубой материей, будь та физической или ментальной. А закончив столь совершенное дело, я смогу наконец предаться желанному отдыху, созерцая мир со стороны, как праздное божество, демиург древних религий, заслуживший вечный покой неучастия.
Сперва свою мечту о вечном покое, я путал с леностью. Теперь понимаю, что это род влечения к смерти, – ведь даже как-то прошел терапевтический курс у венского шарлатана, которого вызвал бы на дуэль, если б не Страстная неделя, за гнусные намеки в адрес моей матушки, дамы высокородной и благонравной. Но это и впрямь, должно быть, мой идеал – смерть как неучастие в жизни, при неутраченной остроте мысли и ясном сознании. Вечно и неотступно за моей спиной бдит не моя кровная, а черная матушка. Признаться, мне и вообще-то невыносимо всегда присутствовать, с трудом лишь сношу бремя непрерывного существования. Вся моя жизнь источена прорехами неокончательной смерти.
Нет, чтоб решиться на сотворенье шедевра, который спасет мир, нужна отвага, куда большая, чем воинская. Ведь какова ответственность, а ставка – не драное полковое знамя, а моя бессмертная душа и судьба человечества. Конечно, я сперва посоветовался с ангелом. Стыдно сказать, но личного демона я, видимо, не удостоен, по крайней мере, ни разу он себя не проявил. Должно быть, он собеседник лишь только мыслителей, а я человек чувства. Зато ангелок-то радостно поддержал мое дерзновенье. Даже, легко помавая крыльями, вроде как стал намечать в пространстве контуры задуманного мной нерукотворного шедевра.
Стали вещими мои сновиденья. Виделось, будто могучая длань лепит из самой субстанции жизни, как из податливой глины, образы обновленного бытия. Они все были человекоподобны, но в своем высшем замысле, а не загубленном нашей убогой мечтой воплощении. Это была, наверняка, и подсказка ко мне вечно и не по заслугам благоволящего провидения. Указанье, что мой пронзительный миг вовсе не должно запечатлеть в скучном реализме, то есть в его антураже – горку, ласточек, меня самого, распростершего руки, окрестную природу, которая сладость и искус. Не все это, не вдохновлявшую видимость, а его сущность, его средостенье, изыскать вернейший символ красоты и блаженства. Мне был подсказан человеческий образ – совершенное тело как единство духа и анатомии, – да и сам я свято верю в антропность вселенной. Тело сверхсовершенных пропорций, не доступных мастерству и величайшего скульптора – достойный сосуд чистейшему духу. И в совершенном жесте, где и страстный порыв, и смирение, и готовность творить любое благо, а также ненарушимое, точное равновесие, которое возможно соблюдать веками, даже и вечность. То есть рассчитанное не на временное пребывание, а на нескончаемое бытие.
Признаюсь, что не силен в анатомии, – лишь в детстве тайком от взрослых листал фолиант «Мужчина и женщина» да еще какие-то книжки моего деда – известного гинеколога, но уверен, даже не сомневаюсь, что угадаю душой анатомическое совершенство. Уточню, что для меня всегда была этика неразрывна с эстетикой, или, по крайней мере, они шли рука об руку. Упаси Боже предположить, что мой замысел хотя б чуть отдавал алхимией. Мне довелось быть знакомым со многими из этой породы, и все как один оказались на поверку либо глупцами, либо мошенниками, либо разом и тем и другим. Как-то видел гомункулуса в реторте: ужасен сверх меры, – так выглядел бы зародыш Антихриста. Они еще изобретают жизненный эликсир. Ну и что будет? Раскинется перед нами унылая, бесцельная, праздная вечность. Мне удивительно пристрастье нынешних интеллектуалов к алхимии. Помяните мое слово, ее когда-нибудь признают лженаукой.
Раздел 6Я был готов учесть опыт великих предшественников. Даже не только знаменитых творцов рукотворных шедевров, а пусть и наивных эпигонов, притом вдохновленных мощью им выпавшей эпохи, коллективного гения их современности. В основном опыт неудач. Ведь любой рукотворный шедевр все ж убого опосредован, весь в плену материала, школы, предрассудков и ложных мнений века. Это не истина сама, а ее мутный призрак, который иногда лишь растрава души. Оттого, сколь бы не множились гениальные творенья, сколь бы не взмывали духом наши прославленные творцы, сколь бы не терзали свои души, вовсе не идут на убыль человеческие злоба и жестокость. Только делались изощренней из века в век орудия убийства. Да, уж мне поверьте, жестоковыйные люди уже наверняка задумали совершенное оружие, способное не только обратить в руины целый город, но и нести проклятье еще не рожденным поколениям. Мне надо поторопиться, чтоб его создать не успели. Как мы сейчас детски радуемся едва пробившимся росткам прогресса – книгопечатанью, ткацкому станку, пороху, очкам, микроскопу; мечтаем об овладенье силой электричества и пара. Но все ведь обратится во зло. Грядут жесточайшие войны, не на сто или даже тридцать лет, – будет и четырех-пяти довольно, чтобы взгромоздить гекатомбы. Предвижу огненную гибель целых народов и наций, восстанья черни, пред которыми лишь мелкая неприятность сейчас охватившие всю страну крестьянские мятежи. И только мой вселенский шедевр – красота, которая совершенна и вечна, нагая истина, маленькая купальщица в море несудьбоносной правды, беззащитная, но и властная, смирит мировое безумство, и мы пребудем как агнцы. Значит, кто как не я – последняя, отчаянная надежда всего человечества, о которой то и не ведает? Свято верю, что достоин великой миссии, куда вложу свой неприкаянный гениальный дар и тоже неприкаянную, горькую любовь к человечеству, переполнившую до краев мое сердце. Кто, скажи, ну скажи, больше меня взыскует совершенства? О своем другом исключительном свойстве я пока умолчу.
Сперва, конечно, мне следовало позаботиться о достойном материале, а где искать его, как не в обыденности? Мой взгляд приобрел силу рентгеновского луча, способность увидеть в мельчайшем крупинку великого. Будто мощный лазер пронзал он теперь видимость, до ее сокровенной сути. Превозмогая невнятицу, все косноязычье жизни, ее флер и морок, теперь я постигал самую сердцевину вещей. Сквозь любые слова прозревал средостенье смысла, из всей словесной трухи точно выбирал сокровенное слово, чтоб сберечь до поры. В любом женском лице теперь мне сквозила богиня великих страстей, одновременно и мать, и губительница.
Надо признаться, что пока душа моя пребывала в мире истинного, тело, видно, привычкой и генетикой отнюдь не растерялось в юдоли акциденций. Я даже подчеркнуто не менял образ жизни, на словах разделял все расхожие мнения, изображал все привычки среднего человека, и никогда не был пойман с поличным, не потерял путеводную нить повседневного бытованья. Даже успел жениться или развестись, не помню точно. Из друзей и приятелей вряд ли кто во мне подозревал такую уж тягу к совершенству. Я достиг его только в настольных играх, вроде триктрака, нардов, бриджа, покера, игре в кости, ну еще и в крестики-нолики. Школяром отлично играл в орлянку, так добывая карманные деньги. В остальном же довольствовался пристойно-обыденным, никого не оскорблявшим уровнем достижений. Потому везде себя чувствовал уместным – и в богемной мансарде художника, и в саду Академа среди наших мыслителей, и на корпоративной вечеринке, и на футбольном матче, и на рыцарском турнире, и в полковой казарме, и на холостяцкой пирушке, и на балу в торжественном зале Синьории, где среди портретов лучших граждан красуются аж целых пять моих предков. Ну разве что, немного, чуждым. «Нормальный ты мужик, но у тебя тараканы в голове», – мне твердили собутыльники, соратники и сослуживцы. Правда, кое-кто меня подозревал в заносчивости, иные, что лелею какую-то пакость. Ну, это ясно: что, по их понятиям, лелеют в душе, кроме подляны? Только влюбленные женщины во мне видели бог весь какие достоинства, ими же выдуманные, – кроме тех, кто меня считал пьяницей, бабником и даже тайным алиментщиком.