Виталий Орехов - Демиургия (сборник)
– Слово предоставляется предводителю дворян Гродненской Губернии Алексашкину Тимофею Федоровичу, —председатель опустил в анонсе чин оратора.
Алексашкин взял слово. В отличие от своего оппонента он говорил отнюдь не спокойно, а как-то даже нервно. Патетики в его словах почти не было, однако на крик, как и его коллега, он периодически также срывался. Все время говорил как-то отрывисто, но не запинаясь, а как будто моментально перед тем как произнести, продумывал каждое слово. Он понимал, что из присутствующих в зале сторонников реформы меньшинство, а, возможно, он один, поэтому говорить старался максимально выразительно, так, чтобы каждое его слово нашло отклик в мозгу каждого здесь сидящего.
«Аминь, – начал он чрезвычайно медленно и довольно неожиданно, чем сразу же привлек внимание слушающих. – Господа, у нас после слов за упокой полагается говорить «аминь». У нас люди хоронят идеи с большим реализмом и, должен заметить господину Харитонову, с большими почестями. – Тут он взял и неожиданно вышел из-за кафедры, так, что бы он весь был виден, говорил он, активно жестикулируя. – Что мы тут слышали? Мы слышали молитву за упокой, молитву о прошлом. Я понимаю, как трудно расстаться с некоторыми идеями, порою даже труднее, чем расстаться с людьми, – взгляд на Канибацкого, – но это всегда надо сделать, если мы не хотим оказаться в царстве мертвых. Почему так многим моим друзьям так сложно расставаться с прошлым? Почему так многим из вас трудно смириться с мыслью, что мир меняется и что оставаться при своем в нашем, стремительно, я подчеркиваю это слово, стремительно меняющемся мире противоестественно и даже опасно? Почему? Я оставляю этот вопрос без ответа, потому что сам его не знаю. Казалось бы, такая простая мысль следовать прогрессу – не насильно его продвигать, не двигать вперед против течения, а двигаться вместе с ним.
Давайте вспомним, с чего началась нынешняя эпоха. Сейчас модно, по прошествии некоторого времени называть ее красивыми словами «Эпохой великих реформ». В конце пятидесятых годов то и дело, в различных губерниях вспыхивали крестьянские восстания. Крестьяне хотели одного – воли, подумайте, насколько эта воля ценная вещь, если ради нее идут на верную смерть. Но начались реформы, главнейшей из которых была крестьянская. И что же, получили ли мужики, как их обозвал мой уважаемый оппонент, получил ли они свободу? Вопрос относительный и пускай остается на нашей совести – условия и обстоятельства реформы мы все прекрасно знаем. Теперь у меня к вам вопрос, сколько процентов земли принадлежит дворянам? Вы ведь не знаете, а зря, такие цифры не плохо бы иметь в голове. 79 процентов земли принадлежат одному проценту населения, т. е. нам. 79 к 1 – неплохая статистика? Но пусть, пусть так… Мы не поэтому делу собрались.
Потом пришла земская реформа, хоть тут-то, слава тебе Господи, вы признаете ее плюсы, но что же все те же мужики? Они-то хоть что-нибудь, помимо жалкого представительства в земских собраниях получили? А временнообязанные? За чьи грехи им такая кара? Теперь наше благословенное правительство предлагает сделать маленькое послабление, малюсенькое, на ваших капиталах и землях которое, господа, оно отнюдь не скажется. Предлагается предоставить временнообязанным крестьянам несколько мест в собраниях, предлагается свободным (об уровне их свободы я уже говорил) сельским обывателем предоставить несколько мест в губернских думах. И вот, реформа уже названа варварской. А нонешний порядок так озаглавить, не хотите ли? На дворе 1880 год. Скажите, многие ли из ваших слуг, в большинстве своем бывших крестьян знают об этом? Я вас прошу не заключать сделок со своей совестью, а просто сделать так, как вам велит разум.
Последнее, что я вас попрошу – это оглянуться на запад. То есть, нет, я не так выразился. Посмотрите, пожалуйста, далеко вперед, на запад. Ни в Англии, ни во Франции, ни в Пруссии такого варварства уже нет. Опять это слово, но уж больно подходит оно к нашему состоянию, как это ни прискорбно. Правительство понимает, что еще немного, и над нами будут смеяться, как над людьми каменного века. Мы будем музеем пережитков старой Европы. Но хотим ли мы этого, хотим ли мы такой славы? Ужели не лучше вместе с цивилизованными народами мира шагать вперед, к прогрессу, к процветанию, к развитию? А что сделать проще – надо только, когда еще раз будет задан этот роковой, пусть роковой вопрос, в нужном месте поднять руку. И вы внесете свой вклад в развитие России, потому что не только господин Харитонов, но и вы в нее верите… Господа».
На этот зал рукоплескал стоя, конечно, не было слышно «браво» или «бис», но Алексашкин понимал, что он своей цели добился. Безусловно, далеко не все сейчас проголосуют за реформу, но всех-то никогда и не надо, и это он прекрасно понимал. «А умеет, шельма, говорить, да еще и порядочно убедителен», – подумал Меньшиков.
На кафедру, из-за которой так неожиданно вышел давеча Алексашкин, опять взошел председатель.
– Господа, мы прослушали оба мнения, и по уставу сейчас будет положено второе и окончательное голосование, результаты которого и будут зачтены присутствующими в собрании заседателями от Государственного Совета и Правительствующего Сената, – он выдохнул, – итак, господа предводители губернских дворянств, кто поддерживает прожект реформы, коею мы сегодня здесь обсуждали?
Некоторое время произошло замешательство. Хотя всем и понравилась речь Алексашкина, но все-таки дворяне замешкались. Алексашкин первым поднял руку. Он знал, что именно заинтересует дворянства:»… теперь наше благословенное правительство предлагает сделать маленькое послабление, малюсенькое, на ваших капиталах и землях которое, господа, оно отнюдь не скажется…» Подняв руку, он заставил себя не смотреть в зал, чтобы у дворян не было ощущения, что он их подзывает. Но вот руку поднял Канибацкий, вот Алексашкин краем глаза увидел, что и Безруков тянет свою худенькую ручонку, еще дворяне, спереди, непонятно, только, сколько их было за Алексашкиным.
– Итого, – произнес председатель, у нас четырнадцать голосов за реформу. «Проиграл! – пронеслось в голове у Гродненсца, – проиграл!» В зале послышался шепот.
– Теперь, предводители губернских дворянств, я попрошу поднять руки тех, кто против прожекта реформы.
В зале на этот раз смятения не было. Алексашкин сидел, положив руки на голову. Он корил себя, спрашивая, и чего он, собственно ожидал?
– Итого, – подсчитав голоса, подвел итого председатель, тринадцать голосов против реформы.
– Сколько? – вырвалось у Алесашкина, – Сколько?
– Тринадцать, господин предводитель, и я попрошу Вас больше не выкрикивать нечего с места, в противном случае, вы будете выдворены с заседания и будет ждать его окончания в вестибюле, – сказал предводитель, обратившись к Алексашкину, потом к залу, – порошу поднять руки тех, кто воздержался от голосования. Таковых должно быть ровно двое, в противном случае результаты этого голосования будут аннулированы.
Руки подняли как раз двое: Мальцев и Меньшиков.
…
Следует сказать несколько слов о дальнейшей судьбе прожекта. Долгорукий и Ракитин приняли во внимание результаты голосования и на заседаниях своих ведомств доложили, что дворянство в целом согласно с реформой. Но потом прожект был на некоторое время отложен, поскольку у одного из авторов реформы Лорис-Меликова появился новый прожект еще боле невиданного для России устройства – проект Конституции. Зимою 1881 г. он был закончен как проект, и Его Величество постановил проект реформы по земствам рассмотреть после того, как Государственный Совет назначит слушания по Конституции. 1 марта 1881 г. Государь Император Александр II поехал подписывать число к рассмотрению Государственным Советом Конституции. Но обстоятельства сложились другим образом.
Март-апрель восемьдесят первого года запомнились свертыванием всех реформ. Правительство Александра III и К. Победоносцева свернуло все проекты либеральных реформ Александра II. Для России наступила совсем другая пора.
Разговор
(без сюжета)
– А что если, – он привстал со стула, – что если весь мир – клетка?
– Ну, это не ново, почитай «Гамлета»…
– Да нет, ты не понимаешь. Я в другом смысле. Что, если само человеческое сознание ограничено рамками, выйти за которые не позволяет что-то, вроде, закона, насильственно ограничивающего человеческую тягу к познанию.
– То есть?, – он нахмурился, – я тебя не понимаю… Какие рамки? Морально-этические что-ли? Видишь ли, созданию огнестрельного и радиационного оружия это не помешало…
– Сильнее. Сильнее, чем морально-этические! Морально-этические нормы, по сравнению с этими рамками – ясли. В самом устройстве познания есть что-то такое, что ограничивает его. Ну, грубо говоря, представь. Есть лужа. В луже сидят лягухи. Лягухи познают лужу. Они познают лужу во всех трех измерениях, во времени, они знают, что там можно скушать, чего надо бояться летом, чего зимой, где идеальное место для метания икры, где для спаривания. Некоторые, особо умные лягухи, пытаются объяснить лужу, выяснить, почему она жидкая, почему сверху светит свет, конечно, все это в лягухином понимании, а вот за пределы лужи никто не вылезает, потому что лужа ограничена. И, казалось бы, ничего нет сложного в том, чтобы выпрыгнуть на берег, и увидеть все величие мира, но нет, лягухи живут в луже и познают лужу.