Юрий Буйда - Яд и мед (сборник)
Говорили, что полиция несколько раз пыталась схватить его, но в тот миг, когда дело казалось сделанным, из-под пелерины вдруг выскакивала третья рука с револьвером, пугавшая полицейских до смерти, и Алешенька вновь оказывался на свободе.
Еще говорили, что если с правой руки он на двадцати шагах гасил выстрелами из револьвера пять свечей из десяти, а с левой шесть, то с третьей – все десять.
Он вернулся в Россию, взбудораженную великими реформами, и был принят молодежью с восторгом. Его всюду звали, и он всюду бывал, участвовал в дебатах, посиделках, вечеринках, которые иногда заканчивались вылазками в самые непотребные места. А потом вдруг исчез. Все гадали: что случилось? куда пропал? уж не заболел ли? Одни отчаянные головы говорили, что Осорьин отправился в Сибирь – «поднимать мужика на бунт», другие и вовсе утверждали, что он подался в монастырь, покаялся и принял постриг…
Но все было проще: князь Алешенька уехал в родовое имение.К тому времени княгиня Осорьина-Туровская совершенно иссякла умом и умерла, а князь Петр Петрович обессилел настолько, что не мог задуть свечу. Беды, выпавшие жене и сыну, сломали его. По его просьбе дела имения взяла в свои руки Елизавета Никитична Опалимова, младшая сестра жены, вдова лет тридцати пяти, которая приехала в Осорьино с дочерью-хромоножкой.
Вдова была женщиной властной, неглупой и привлекательной, а ее дочь Арина вовсе не относилась к типу ущербных созданий – она была темноглазой, веселой и очень красивой.
Князь Алешенька провел в имении, кажется, лучшие свои дни. Он тотчас подружился с Опалимовыми, помогал вдове вести хозяйство и ухаживать за Петром Петровичем, а с Ариной играл в шахматы и обсуждал литературные новинки. Он не прибегал к каким бы то ни было ухищрениям, чтобы втереться в доверие к женщинам, – Елизавета Никитична и Арина с первого дня приняли его с открытой душой, и получилось это легко и естественно. Опалимова-старшая ценила в нем умного друга и неутомимого любовника, а Арина – не только любовника, но и «близкую душу».
Накануне Рождества было объявлено о помолвке князя Алешеньки и Арины.
В конце февраля умер Петр Петрович.
В начале следующего года Опалимова-младшая стала Осорьиной-Туровской и вскоре родила дочку Манечку, а спустя четыре месяца, за несколько дней до Пасхи, Елизавета Никитична и Арина отправились по делам в Москву и погибли в железнодорожной катастрофе.
Князь Алешенька словно обуглился от горя.
После похорон любимых женщин он три дня объезжал имение, посыпая землю горькой солью, а потом на скорую руку продал Осорьино и уехал в Петербург.
Именно тогда его речи приобрели желчность, а поступки – пугающую безоглядность.
Именно тогда он создал тайное общество, вскоре прославившееся покушениями на представителей власти, поджогами, взрывами и призывами к всероссийскому бунту.
Весь в черном, в черных очках и черных перчатках, князь Алешенька больше не разговаривал с соратниками, не вступал в споры – только изрекал истины и отдавал приказы, а тех, кто не выполнял его приказы, судил тайным судом и казнил с особой жестокостью.
К женщинам он относился с циничным презрением, но это, впрочем, не мешало им буквально в очередь выстраиваться к его постели. Одной из них, сумевшей приблизиться к нему больше других, он как-то сказал, что никак не может вспомнить лица матери, отца, Елизаветы Никитичны, Арины, и это его мучает: «Тоска, одиночество и пустота – вот и все, что у меня осталось. Я как будто вернулся с войны, но не помню, за что воевал и с кем».
Полиция разгромила тайную организацию, арестовав ее участников – всех, кроме князя Алешеньки: поговаривали, что он сам от скуки и сдал соратников властям.
Он исчез, притаился, ничем не выдал себя ни во время суда над революционерами, ни после. В газетах писали, что он проживает под чужим именем в Петербурге и является организатором банды «прыгунов», которые грабили прохожих и удирали от полиции благодаря пружинам, приделанным к подметкам. Его же обвиняли и в организации пожаров, которые прокатились по столице, словно эпидемия, а потом так же неожиданно прекратились.
Через полтора года он вдруг вышел из тени и однажды вечером заявился к писателю Достоевскому, вооруженный тремя револьверами.– Кажется мне, что Достоевский недолюбливал желтый цвет, – сказал старик Полуталов, останавливаясь у парапета. – Вот у Державина желтый торжествует, желтый у него – праздник, слава, жизнь и упоение жизнью, а у Достоевского – тусклятина, тоска и тошнота бытия. Он даже желтый снег придумал для своего подпольного человека. Желтый снег, надо ж додуматься! Но тем вечером, когда князь Алешенька направился к Достоевскому, в Петербурге шел желтый снег, воистину желтый, это я готов утверждать под присягой… Следствию так и не удалось установить мотивы, которыми руководствовался Осорьин-Туровский, когда тем вечером в Радуловских банях изнасиловал и убил девушку Варю, служанку Достоевских, которая сопровождала хозяина с корзинкой белья, потом взял извозчика и через полчаса постучал в квартиру писателя. После задержания он то и дело менял показания. То он говорил, что хотел убить известного писателя, чтобы вызвать всеобщее смущение в обществе, взбудоражить интеллигенцию, то утверждал, что пришел к Достоевскому ради разговора по душам о романе «Преступление и наказание», в главном герое которого – Раскольникове – якобы усмотрел свой портрет, но портрет искаженный, психологически недостоверный, поскольку он, Осорьин-Туровский, ни за что не явился бы в полицию с повинной, а если бы и был пойман, то не искал бы путей к новой жизни в Евангелии и т. д., и т. п. Про убийство же девушки Вари он сказал прямо: «Была поначалу мысль – представить дело таким образом, будто это Федор Михайлович ее изнасиловал и убил, чтобы скомпрометировать его, известного сладострастника… но когда насытился, решил, что это глупости, что действовать нужно прямым образом…»
Писатель же Достоевский на все вопросы отвечал искренне и был сильно удивлен, когда ему сказали, что Осорьин-Туровский хотел его убить: в их разговоре князь Алешенька ни разу даже не намекнул на такой исход дела.
При этом, однако, Федор Михайлович признал, что в первую же минуту Осорьин-Туровский заявил, что он революционер, член тайного общества, и просит спрятать его от полиции, и у писателя даже мысли не возникло о том, чтобы донести о революционере властям. Вместо этого он пригласил гостя в кабинет и попросил принести им чаю.
Разговор их иногда напоминал исповедь. Князь Алешенька рассказал о своей жизни, о третьей руке, которая была и наказанием Господним, и даром Божьим, знаком избранничества. Он вспоминал, как поначалу стыдился того, что он не такой, как все, и как однажды все изменилось, когда он в Евангелии прочел о суде над Иисусом, о Понтии Пилате, который никак не может понять Иисуса, хотя Он отвечает искренне и правдиво на все вопросы прокуратора. Они говорят вроде бы на одном языке, но при этом язык Пилата – это язык условностей, а Иисус пользуется прямой речью. Прокуратор не понимает Иисуса, и иначе быть не могло. Пилат играл множество ролей: для иудеев он представитель Рима, в Риме – один из протеже Сеяна, в постели с женой или любовницей – мужчина, он – воплощение Правила, Закона, Порядка. А вот Иисус вообще вне этой игры: Он есть Он, Истина, Спаситель и Спасение, и больше никто. «И тут я понял, – передавал Достоевский слова гостя, – что заповедь Иисуса именно в том, чтобы быть собой, и это только звучит, может быть, немного глуповато, а на самом деле это тяжелейшее из испытаний – быть собой, это испытание и единственный путь к спасению». И вся дальнейшая жизнь Осорьина-Туровского была, по его словам, путем к себе, к себе подлинному. Он был разным, многоликим, с умными – умным, со святыми – святым, с развратниками – гнуснейшим из них, с революционерами был революционером, но при этом – первым их врагом, и все это совершенно естественно уживалось в нем, в его душе, не вызывая никаких мучений, угрызений совести, ибо он был свободен, а свобода вне морали. На пути к себе он преодолел вечное человеческое «или – или», не прибиваясь к какой-то одной правде, но естественно живя среди множества истин. Он стал дьявольским Ничто, в котором находил Все, и был счастлив, как Адам до грехопадения. С другой стороны, продолжал Достоевский передавать речи Осорьина-Туровского, я ведь понимал, что это отпадение от Бога, путь в никуда, ибо преступления, которые я совершал, даже я не мог признать абсолютным благом. Но если Иисус взял на себя все грехи человечества, то почему мне, следующему Его путем неуклонно, не поступать так же? Почему и мне не взойти на Голгофу, вершина которой до поры до времени скрывается от глаз людских за мрачными тучами истории? Это ли не подвиг в своем роде? Не жертва ли? Принять зло глубоко в душу, стать злом, чтобы изжить его навсегда ради Золотого века, ради всеобщего счастья… Достоевский подхватил разговор, заметив, что зло есть путь, а не состояние, и Голгофа – не конец пути, но начало нового, и на этом пути, только на этом, и достигается истинная свобода, однако свобода не самоценна, она лишь средство к достижению идеала, а потому не может быть вне морали и т. д., и т. п.