Ирина Муравьева - Имя женщины – Ева
– Хорошие?
– Не то что хорошие. Сильные, яркие. Сегодня мне снилось, что мама вернулась и ищет меня. И я объясняю, что – вот я, жива, сижу на диване. Она идет мимо, такая тревожная, не видит меня. Но здоровая, бодрая…
Фишбейн молча поцеловал ее в щеку.
– Герберт! – засмеялась она. – Ты тоже как будто во сне. Я даже не знаю: ты слышишь меня?
– Конечно, я слышу. Что доктор сказал?
– Скорее всего, будет дочка, сказал. Ведь правда приятно?
– Еще бы. – Он вздрогнул всем телом.
7
На радиостанции кипели страсти, как это обычно бывает во всяких подобного рода местах, где люди, чувствуя свою зависимость от работы, живут так, как будто к ногам их привязаны тяжести, но при этом они должны не только делать вид, но верить, что служат во имя идеи, а все остальное – уж как получается. Сотрудников было много, каждый боялся сокращения, и поэтому все с тревогой следили за трагедией в семье директора Глейзера, боясь, что если он не выдержит и бросит все, – уедет на Гавайи или в Кению по совету психотерапевта, вот уже третий год выкачивающего деньги из его кармана, то всем будет хуже. Каким бы ни был Глейзер – хорошим, плохим, взрывным, равнодушным, уставшим, кусачим, – но он знал свое дело, а главное, прекрасно чувствовал, откуда и куда дует ветер. Несмотря на то что репутация у радиостанции считалась откровенно антисоветской, в конце октября самому директору дал очень откровенное интервью молодой стажер Колумбийского университета аспирант Арабов Владимир Егорович, приехавший из Москвы в целях повышения квалификации и ознакомления с американской действительностью. В этом интервью директор Билл Глейзер тряхнул, как говорится, стариной и, выбрав самый низкий, вязкий и одновременно шелковистый тембр, сообщил своему собеседнику, что, несмотря на то что его, директора Глейзера, дразнят «дистиллированной водой», он и впредь намерен бороться за сбалансированность информации и категорически не приветствует тех ведущих, которые берут чью-то сторону и сбиваются на саморекламу.
– Вот, например, полгода назад в одном из провинциальных русских городов произошло смешное недоразумение: неопытный радиотехник по ошибке врубил нашу программу, и весь город, то ли Волоколамск, то ли Владимир, не помню, три часа слушал нашу радиостанцию!
Арабов Владимир затрясся от смеха.
– И что вы думаете? – с мягкой и притягательной улыбкой продолжал директор Глейзер. – Ведь ничего, ровным счетом ничего не случилось! Войны не началось, никто не умер, никто даже насморком не заболел!
– Насморком, может быть, и не заболел, но чья-то голова с плеч слетела, – шутливо, в тон ему, ответил Арабов.
Все отлично знали, что Арабов приехал из Москвы на стажировку не один, а со своим бывшим однокурсником и тоже аспирантом Ветлугиным Петром, и каждый из них присматривает за другим, чтобы кому надо сообщать о результатах этого своего, так сказать, ненавязчивого присматривания. То, что Арабова пригласили на интервью с директором радиостанции, больно задело Ветлугина Петра, который тоже был человеком свободных взглядов и считал себя другом катившейся в пропасть Америки. Возможно, именно по этой причине и не желая оставаться за бортом истории, Петр Ветлугин и подошел очень раскованно и дружески к Фишбейну и сообщил, что ему очень понравилась последняя музыкальная передача. Событие, о котором живо и воодушевленно рассказал в этой последней передаче Фишбейн, было действительно из ряда вон выходящим: в прекрасный и теплый ноябрьский день на Рузвельт-авеню состоялось выступление знаменитой ливерпульской четверки «Битлз», причем не в концертном зале, а прямо на стадионе «ШИ», который буквально ломился от зрителей. Зрителей, то есть тех счастливчиков, которым удалось купить билеты на это историческое событие, было почти шестьдесят тысяч человек. Лохматые парни наскоро пропели двенадцать самых знаменитых своих песен и через сорок минут были увезены на бронированном автобусе в неизвестном направлении.
Стажер Петр Ветлугин расспрашивал нового сотрудника радиостанции Герберта Фишбейна, что он думает о музыкальной поп-культуре, которая, по мнению Ветлугина, должна в скором времени сожрать всю мировую классику и выплюнуть косточки. Фишбейн отвечал как умел, но при этом, глядя в живые янтарные глаза Петра Ветлугина и на его обмотанную красным шарфом шею, думал, что этому типу, наверное, ничего не стоит в любой момент улететь обратно в Россию и там, в величавом, заснеженном городе случайно увидеться с Евой. В планы Ветлугина Петра не входила вербовка нового сотрудника радиостанции, поэтому он разговаривал с Фишбейном от чистого сердца, почти по душам.
– Я, вы знаете, даже как-то беспокоюсь, – с неподдельным энтузиазмом сказал аспирант Ветлугин. – Беспокоюсь, что наша молодежь останется без правильной информации о тех процессах, которые идут в музыке.
– Так вы не глушите им нашу программу, – засмеялся Фишбейн.
– Да, да! – согласился Ветлугин. – Глушить, разумеется, нужно, но в меру.
– Я в третий раз подаю на визу, – с отчаянием сказал Фишбейн, – и мне отказывают. Почему? Я просто турист. Что во мне интересного?
– На Родину тянет? – потуже обматывая шею красным мохером, поинтересовался Ветлугин. – Зачем вам туристом? Езжайте с рок-группой.
– Никто не зовет, – сказал мрачно Фишбейн.
– Вот это большая, большая ошибка! – воскликнул Ветлугин. – Будет съезд ВЛКСМ, и я поставлю вопрос ребром: если мы не хотим, чтобы наша молодежь проявляла нездоровый интерес к культуре Запада в ущерб своей родной национальной культуре, она должна иметь широкую и объективную информацию. Тогда у молодежи будет свобода выбора. Вы согласны со мной?
– Согласен, – кивнул равнодушно Фишбейн.
В голове Петра Ветлугина созрел между тем осторожный, но полезный план: донести до сведения там, что вовсе не все лица, перемещенные в процессе истории на Запад, не оглядываются назад, то есть на Россию, и не высказывают желания как можно чаще навещать ее. А поскольку Ветлугин не смотрел на жизнь с точки зрения отдельно взятой человеческой единицы, а смотрел исключительно с точки зрения массы, группы, роты, взвода, ячейки и прочее, ему очень приглянулась мысль остаться после стажировки в Америке на какой-то неопределенный срок и самому заняться объединением этих исторически ущемленных лиц в стройную, идеологически правильную общественную группировку.
За эти четыре месяца Фишбейн получил от Евы всего два письма. У него не было ее фотографии, и постепенно память его начала какую-то почти ювелирную работу по восстановлению малейших черт ее облика, стремящихся вырваться из него и раствориться в не принадлежащем ему пространстве. Он чувствовал, что если не нащупывать внутри самого себя оттенки ее румянца в мягко шумящей от скорости полутьме вагона, запах ее предплечья, к которому он прижался губами, когда они сидели на лавочке в Летнем саду, горячее прикосновение ее колена во сне, – если довольствоваться только той общей судорогой боли и желания, которая сводила его с ума, как только он думал о Еве, то время обрушится прямо на них, обрушится яростно и хладнокровно, зальет их холодной и мутной водой, забьется песком им в глаза, уши, ноздри. Сам он по-прежнему писал ей каждый день, но знал, что она получала его письма не чаще чем раз в две недели. Ожидание, что вот-вот должно что-то произойти, не покидало его, и постепенно мысль, что не ему одному выпало на долю подчинить свою жизнь женщине, вернее сказать, не он один так «попался», укоренилась внутри, поэтому, глядя на Билла Глейзера или думая о странной судьбе Ипатова, он чувствовал поддержку. При этом он понимал, что не обладает ни железной выдержкой Ипатова, ни лисьей изворотливостью Глейзера, которые при всей своей поглощенности страстью сохраняли независимость мужской жизни с ее чисто мужскими и твердыми поступками. В отличие от них он ежесекундно ждал чего-то, что либо поможет ему, либо потопит его окончательно, и это постоянное ожидание, составленное из внешней неподвижности, неизменности и одновременно мучительно неостановимого движения внутри всего его существа, привели к тому, что по нему словно бы все время проходил электрический ток, – не той силы, которая сразу убивает человека, а той, которая приводит к незаметному для окружающих сокращению мышц и ослаблению дыхания.
В середине ноября позвонила Бэтти Волстоун.
– Герберт, – сказала она, и он по ее голосу услышал, как Бетти улыбается в трубку своими большими сахарными губами, – помоги нам. Сделай передачу о Поле Робсоне.
– Друге великого вождя Иосифа Сталина? – машинально съязвил он. – Моего покойного учителя?
Бэтти глубоко вздохнула.
– Меня не интересует политика, Герберт. У меня дочка, которой скоро семь, два брата. Один в тюрьме, другой еще в школе. Отец Пола был нашим пастором, когда я жила в Пенсильвании. Теперь Пол сказал, что хочет помочь и мне, и всей нашей группе. Его все время приглашают в Союз, он же лауреат Сталинской премии. Сейчас вот опять пригласили.