Ирина Муравьева - Я вас люблю
Удивление блеснуло в его глазах – так решительно и твердо она сказала это.
– Но сейчас мне пора, – быстро добавила Таня. – Проводите меня. Или вы очень торопитесь?
Выйдя со двора на улицу, Александр Сергеевич смеющимися глазами пробежал строчки на мемориальной доске и взял ее под руку.
– Вот был характер! – сказал он. – Афанасий Афанасьевич. Лечился у всех, у кого только можно, чтобы избавиться от тоски. Постоянно думал о самоубийстве. Ничего не помогало. А какие стихи! – Он крепче прижал к себе локтем ее руку: – «В моей руке такое чудо: твоя рука…»
– Это разве Фета стихотворение? – удивилась Таня.
– «А на траве два изумруда, два светляка…»
* * *Александр Ефимович Флеров был человеком спокойным и уравновешенным. В его жизненные правила входило никогда не повышать голоса на мальчишек и договариваться с ними мирно, дружелюбно и без запугиваний. Гимназия между тем разрасталась и ко времени войны насчитывала без малого двести человек. Мальчишки, как назло, попадались всё больше отчаянные, родителей не слушались – да чего и кого было слушаться, если дурман прогрессивной мысли застлал родительские головы, так густо застлал, без просветов, что плыли родители в полном тумане и деток своих на пути растеряли. Не все, разумеется. Многие.
Александр Ефимович жил недалеко от Мерзляковского переулка, где по проекту архитектора Николая Ивановича Жерихова, друга и приятеля Александра Ефимовича, было зимой 1910 года построено здание знаменитой на всю Москву мужской гимназии. Построено оно было на деньги Александра Ефимовича и потому носило его имя: гимназия Флерова. Собственная же квартира Александра Ефимовича – весьма скромная и небольшая – находилась в Медвежьем переулке, а потому и зимой, и летом он ходил в гимназию пешком. Сторож, почтенный, седой, до странности похожий на самого Александра Ефимовича, хотя и пошире в плечах, принимал пальто, шляпу, калоши, развешивал вещи в шкафу, расправлял, сдувал аккуратно пылинки, снежинки – что бог на сегодня послал! – и сообщал Александру Ефимовичу последние события из жизни тех гимназистов, которые размещались «на квартирах», в верхнем этаже гимназии.
Александр Ефимович слушал, к плечу прислонившись бородкой.
– А надпись опять появилась? – спрашивал он глуховато.
Сторож опускал виноватую голову.
– Опять, ваше благородие. Ночей не сплю из-за энтой надписи. Приду ровно в полночь, сотру. Вроде чисто. А утром – опять! Бес их знает!
Надпись, разговор о которой происходил каждый божий день, наносилась углем в одном и том же месте, а именно через всю стену курилки на самом верхнем этаже, являя собою при этом бессмыслицу: «Вясна ядёть».
Был, наверное, какой-то отвратительный подтекст в этих словах, но Александра Ефимовича огорчало другое: стену курилки перекрашивали каждую неделю. Приходил маляр, курносый и рыжий, похожий на клоуна, ставил на пол тяжелое ведро со вкусно пахнущей розовато-бежевой краской, брал кисть и закрашивал грязь и разводы. Стена становилась прекрасной и чистой. Не то что изгадить углем, плюнуть было бы больно. Но кто-то упорный – увы – не сдавался, и утром «вясна» вновь чернела победно.
«Как это неприятно, – думал Александр Ефимович, опираясь на палку и медленно переступая отекшими ногами по еще пустому, ярко натертому коридору. – Как это неприятно и странно, что у большинства детей не развито эстетического чувства. Вот это желание взять и запачкать – откуда берется? И главное, почему они так уверены, что грязное привлекательнее чистого? А злое, наверное, приятнее доброго?»
Мысли эти впервые посетили его давно, когда, будучи студентом факультета теологии, Александр Ефимович работал над диссертацией «Природа демонического в личности человека». Тогда, перерыв груды материала, окунувшись с головой в кровавые водовороты истории, он ясно понял, что «природа демонического» сильна в человеке до крайности, и так же, как божественная природа, она ищет себе путей в этот мир, пользуясь слабым существом, пришедшим из праха и в прах уходящим, переполняет его собою, сгрызает, съедает его изнутри, а после, оставив обглоданный остов, свободно уходит, куда ей взбредется.
«Человек, порожденный женою, – по памяти бормотал Александр Ефимович, усаживаясь наконец в глубокое кресло и надевая очки, – краткодневен и пресыщен печалями. Как цветок, он приходит и опадает, убегает, как тень, и не останавливается… Кто родится чистым от нечистого? Ни один. Если дни ему определены и число месяцев его у Тебя, если Ты положил ему предел, которого он не перейдет, то уклонись от него, пусть он отдохнет, доколе не окончит, как наемник, дня своего. Для дерева есть надежда, что оно, если и будет срублено, снова оживет, и отрасли от него выходить не перестанут. А человек умирает и распадается: отошел, и где он?»
Пронзительная правота этих слов всякий раз заново поражала его, и он начинал думать о том, есть ли какой-то способ – зная, что всё это так – только так и никогда иначе, – помочь этим юрким прыщавым мальчишкам прожить свою жизнь по возможности чисто?
За дверью его кабинета послышалось сдержанное рыдание. Александр Ефимович давно снял с себя должность директора и остался скромным попечителем, при этом рыдать приходили к нему. Не только рыдать, а вообще – приходили. Директор Барков, Александр Семенович, был вспыльчивым, мог и прикрикнуть, но попечитель Флеров, Александр Ефимович, – никогда. Он знал, кто рыдает за дверью: опять Климентина Петровна. Александр Ефимович поднялся, отодвинул тяжелое кресло и отворил дверь.
На Климентину Петровну было больно смотреть. Круглые очки ее в тоненькой золотой оправе запотели изнутри, и слезы, прозрачные хрупкие слезы, проделали маленькие бороздки внутри очень нежной и розовой пудры. Климентина Петровна учила оболтусов танцевальному мастерству, а младшие классы еще и гимнастике. Но младшие – что! А вот старшие, у которых уже пробивались усы, голоса были лающими, сорванными, как у дворовых псов, буквально свели Климентину с ума. Похабным свели, издевательским образом. Писали любовные письма с намеками, совали под дверь георгины и флоксы, сорванные в дворовом палисаднике, назначали свиданья на Патриарших прудах и прочих таких же укромных местечках. Климентина прибегала к Александру Ефимовичу и плакала на его плече. Александру Ефимовичу она годилась в дочки. Подлецы были неуловимы, следов никаких не оставляли, да хоть и оставь они этих следов видимо-невидимо, пороть по закону нельзя, запрещается. Исключить, правда, можно, но против этого у Александра Ефимовича был решительный протест: исключишь мерзавца, а он – на войну! Нет, лучше пускай Климентина рыдает.
– Ну, что там сегодня? – грустно сказал старый, обрюзгший, седой, с маленькими и добрыми, в густых ресничках глазами Александр Ефимович.
Климентина Петровна вынула из сумочки скомканное письмо и мокрой от слез рукой протянула его попечителю.
«Богиня, королева сердца моего! – было написано большими, отвратительно кривыми и словно бы пьяными печатными буквами. – Если вы не желаете смерти вашего раба и безумно влюбленного в вас человека, приходите сегодня в восемь часов вечера на Собачью площадку, где я буду ждать вас. Мой случай отчаянный, ибо если вы откажетесь вместе со мною, рабом вашим, испить нынче вечером чашу блаженства, то я недолго задержусь на этом свете. Пока жиды и прочие интеллигенты не погубили окончательно святую нашу Русь, я должен успеть послужить ей. И поверьте, сударыня, когда бы не съедающая меня страсть к вам, я бы уже давно пал смертью храбрых на поле боя, давно обагрила бы землю моя православная русская кровь. Итак, теперь слово за вами. Лобзающий ручки и ножки ваш раб, верный рыцарь В.В.».
– Ох, Господи, гадость какая! – вздохнул Александр Ефимович.
– Я больше не могу! – простонала Климентина Петровна, хватаясь узенькими руками за свои пушистые кудрявые виски. – Они меня сводят в могилу!
– А вы успокойтесь, родная моя, – попросил Александр Ефимович и вытер носовым платком сильно вспотевший лоб. – Дрянное, однако, письмишко. «Жиды и интеллигенты…» Однако! Кто же на них так влияет?
Климентина Петровна перестала всхлипывать и тупо смотрела заплаканными, теперь уже без очков, глазами на высунувшийся из-под фланелевой серой юбки кончик своего очень маленького, почти детского башмака.
– Такие убить могут, – вдруг вздрогнув, сказала она. – Мы думаем с вами, что всё это шутки, а они возьмут ружье да и застрелят.
Александр Ефимович тяжело задышал.
– Нет, тут я отнюдь не согласен, – ответил он и опять крепко вытер лоб свернутым в трубочку носовым платком. – Между убийством и гадким письмецом – дистанция огромного размера. Что это вы такое говорите?
Хрупкая, изящная, с носиком-пуговкой, с вишневыми от слез щеками, Климентина Петровна была похожа на девочку, и очень хотелось успокоить ее, тем более что с такой вот ребяческой и нежной внешностью она сама зарабатывала себе на хлеб, жила нелегко и, несмотря на частые слезы, была и сильна, и добра, и вынослива, хотя простодушна до крайности.