Анатолий Приставкин - Синдром пьяного сердца (сборник)
Так странно оговорился.
– Ты прав, старик, мы все играли, – качнул могучим плечом Андрей и шумно вздохнул. – И Петя тоже прав, предлагая вернуться к закуске…
Андрей слишком старательно разливал водку по рюмкам, потом окинул глазом стол, подвинул к себе картошку, масло и, вдруг решившись, выдохнул:
– За «маленьких лебедей», что ли?!
Пока друзья-поэты пируют, хочу отвлечься и попытаться понять, что же произошло.
Конечно, не за столиком, это я потом додумал.
Мне вовсе не хочется, чтобы все тут рассказанное (и кое-что нерассказанное) выглядело как издевательство столичных сытых мальчиков над бедной провинциальной девушкой.
Тем более что история на этом не кончается. Верней предположить иное, что в пылу праздника, когда блистательно сошлись воедино молодость, вино и стихи, Серега и взаправду влюбился.
Тогда можно как-то объяснить (и даже оправдать) поведение почти незнакомой мне Светы, которая не смогла противостоять напору и решилась в одночасье круто изменить судьбу.
Признаемся, а разве мы в какие-то минуты, не самые лучшие, не ждем чуда, которое бы перевернуло нашу жизнь?
Спустя полгода встретил я Андрея и узнал финал истории, который при всей нашей фантазии трудно вообразить. Света, покинутая в первую брачную ночь, приехала-таки в Москву в поисках своего непутевого мужа. А Серега трусливо удрал на дачу и там отсиживался, пока самый добропорядочный из всех троих, Петя, опекал ее. И, опекая, влюбился. Разумеется, с согласия Сереги – хотя, если подумать, при чем тут он, – Петя и вступил с ней в настоящий брак. Концовка получилась совсем в духе американских киномелодрам… Но концовка ли…
Знаю, что прожили они счастливо лет десять, пока Светлана в тридцать своих лет не умерла от порока сердца. У Пети на руках остался ребенок, девочка, ее воспитанию он посвятил свою жизнь.
Сейчас, когда я рассказываю эту историю, ребенок вырос, а сам Петя изрядно поседел, хотя выглядит бодро и пишет оптимистические стихи. Только не о любви. Иногда я встречаю его в нашем писательском клубе. Но всех троих вместе не видел ни разу.
Здороваясь с Петей, я спрашиваю о дочке, о делах. Разговариваем о чем угодно, только не о прошлом. И все равно, я замечаю, как темнеют его глаза. Как Байкал в грозу. Прямо-таки ощущаю, как накапливается в них тоскливая тяжесть. Мы торопливо прощаемся. Но я еще успеваю глянуть ему вслед и подумать о том времени, когда были мы молоды. И резвы. Так беспечно резвы, что казались почти счастливыми…
Где же это все? И отчего тоскливо сжимается сердце, когда сознаешь вдруг, что никаких неожиданностей в жизни уже не будет; Петя оглядывается и тоже смотрит мне вслед.
Наверху что-то громыхнуло. Я решил было, что это опять коты, но тут же услышал громкий шепот и звук поцелуя.
Задрав голову вверх, до ломоты в шее, окликнул, но не громко:
– Эй, там! Кто-нибудь меня слышит?
Наверху замолчали, а потом раздался женский негромкий смех и всякие «охи» и «ахи», говорящие о том, что там происходило самое что ни на есть любовное действие.
– Эй! Лю-ди! – крикнул я сильнее. – Вы – люди или… Не люди?
Никакого отклика на мой призыв не последовало. Там наверху шла своя ночная жизнь. Мое появление ни в чьи планы не входило.
А значит, меня как бы и не было.
От подступившей обиды завопил во все горло, мой крик разбудил бы мертвого.
– Эй-черт-бы-вас-побрал! Трахайтесь себе на здоровье… Сколько влезет… Но помогите же! Человек пропадает! – И повторил по слогам: – Че-ло-век про-па-да-ет!
Шум наверху стих, но вскоре возобновился, и стало даже слышней, я отчетливо различал, как всхлипывает от сладкой страсти женщина и бормочет, бормочет слова любви, понятные только им двоим.
– Это неприлично, – проговорил я, но уже самому себе. – Это несправедливо и беззаконно. Сидеть тут в железной клетке, да еще слушать, как они там…
И топнул с силой ногой. Но этих двоих ничего не интересовало. Кроме, конечно, их самих. Любовь грохотала по всем этажам, и никому от этого, кроме меня, не было плохо. Чтобы не слышать, я стал напевать какую-то песенку, но все равно эти, наверху, были громче меня.
– А все-таки любовь должна быть поскромней, – безнадежно решил я, обращаясь к нарисованной девице. – «Любовь не вздохи на скамейке и не прогулки при луне…» Так я запомнил с юности. А может, любовь – это как раз и вздохи, и прогулки? И вот так…
Я присел на пол и песенкой постарался заглушить звуки…
…Был взгляд рыбачки светел…И, как Байкал, глубок…
В лифте голос звучит глухо. А о «култукском ветерке» только в подвале с крысами и вспоминать. Но кстати… Кстати! Там на Байкале была еще встреча с Мироновым… Но где он, среди моих дружков-застольников… Вглядываюсь в память…
Байкал через пол слыхать (Мироновы)
К Миронову я зашел потолковать о жизни. Зашел домой, но не застал. «Он на пристани, – сказали. – Да вы его узнаете, длинный да сутулый… Его тут все знают».
И правда, Сергей Афанасьевич – человек видный издалека: в белой рубахе, худощавый, жилистый. Он стоял у воды и глядел на Байкал.
Я встречал таких людей, живущих близ воды, они по-особенному к ней относятся.
Знакомый мужичишка на Селигере сядет на берегу и смотрит. Часами. Спрашиваю: «Смотришь?» – «Смотрю». – «Ну и чего высмотрел?» – «А ничего. Просто смотрю… Ведь красиво?»
Сергей Афанасьевич, будто меня и ждал, по-свойски протянул руку:
– Москвич? Ну и ладно. Пошли. Щас жена щец согреет.
От «щец» я отказался – только из столовой. Не ахти какая тут столовая, блины, да сливки, да глазунья, да чай, но подается все в чистой посуде и непременно горячим.
Миронов согласился:
– Ну, понятно, щи… Вот ушицы омулевой похлебать! Только это в другой раз, щас не наловилось, лады? – И весело подмигнул. Потом достал из кармана серебряную монетку, швырнул в воду: – Смотри, москвич!
Монета медленно скользнула в глубину. С минуту была видна. Сперва ярко, потом, потускнев, просвечивала, как луна сквозь дымку, белым пятном… Какое-то время угадывалась, пока не исчезла.
– Двадцать пять метров… Такая видимость! – похвалился Сергей Афанасьевич. – Нигде в мире нет такой воды. Как уезжать, не забудь бросить! Чтоб скорее вернуться…
Плыть на шатком пароходике, а таковым он мне показался в первое мое плавание, страшновато. Среди тишины, и покоя, и ласковой глади вдруг задымились фиолетовые, нарисованные на горизонте горы и будто начали гнуться, растворяясь в белом молоке, и поднялось, как лох-несское чудовище из глубин, нечто черное высотой до неба.
И понесло.
Однажды я увидел Байкал с вертолета и горы, остроугольные, с выбеленными боками, так что смог представить, как спящие на них ветры, не удержавшись на крутых склонах, покатятся по холодным срезам скал, обламывая по пути стеклянный лед, и ударятся о землю, а разбившись на сотни мелких струй, вспенят береговую воду. Тогда и взовьется Байкал, становясь сам как горы, высокий и грозный, и густые брызги падут далеко на берег, зазвенят окна в рыбацких домишках…
И весь Байкал вдруг покачнется, словно блюдечко в нетвердых руках, и пойдет валить стихия: один вал выше другого, и покажется, что ничего в мире уже и нет – ни берегов, ни неба, – а одно безумство природы, некое помутнение, крушение всего и вся… Словом, конец света.
Наш «Комсомолец», переделанный из старой самоходки, вознесся, как игрушечный, под самые небеса, а потом провалился в преисподнюю… Сердце обрывалось от долгого падения вниз… И снова вознесся на адских, на сумасшедших качелях вверх, и снова пал…
И звук, я точно помню, это был не рев, не вой, а протяжный непрекращающийся звук, как из невыключенного динамика. Воспринимаемая вовсе не ушами, а кожей тела мелкая дрожь пароходика, напрягающего последние силенки, чтобы не сгинуть. И остановившееся время. Ибо это безумие вокруг продолжалось, оказывается, всего два или три часа.
И так же мгновенно улеглось, и наступила ошалелая тишина, и вода стала гладкой и зеленой, ну такой зеленой, что и слова зеленей не придумать. Как свежесть первых листьев, как цветущая рожь… Даже небу, у горизонта, трудно было навязать Байкалу свой интенсивный синий-синий цвет.
А жизнь на пароходике обрела домашние формы: кто-то стирает в тазу, а кто-то ужинает, кто-то притерся к трубе, которая занимает половину палубы и горяча, как дедушкина печка. Трубы хватает всем. И конечно же вечерние танцы на палубе под радиолу.
Над водами многоструйнымиБренчит радиола струнами,Доносит грусть итальянскуюРебятам, что едут с тальянкоюНа дальние приисковые,Русские земли исконные.И бабы заслушались шустрые,Забыли про черемшу свою,Танцует бурят смуглолицый,И проводник с проводницей,И – бородатые ежики —Танцуют, обнявшись, таежники.Весело тут и жарко им,По палубе ножищи шаркают,Душа их до жизни жадная,А жизнь словно палуба шаткая,Бродячая жизнь, бескрышая,Им лишь пароход передышкою…
Так запомнилось. Записалось.