Марина Ахмедова - Пляски бесов
Вышла бабца в сени, навалилась на дверь, та и открылась. Спустилась по лестнице, прошла по мостку, не держась за перила. Темно было. И звезды уже не мелькали. Дошла бабца до той самой березы, на которую полюбил смотреть Богдан. Двинулась мимо ручья. Из темных вод на миг выглянуло лицо серебряного Христа и оскалилось на нее. Бабца ухнула и отступила прочь и потом уже шла с опаской. А вот когда доплелась до того места, где ручей у кладбища под землю уходит, наклонилась к его мертвой половине, и рябые воды ручья тоже отразили ее молодой. Черпнула бабца мертвой воды, припала к ней старыми губами и пила, пила, черпая снова. И так – семижды. А отражение ее в это время уплывало против течения. Встала бабца и, спотыкаясь, взобралась на пригорок, где росло кладбище. Прошла к знакомому нам домику. Пошурудила среди старых крестов и отыскала один, заранее ей приготовленный. Отодвинула его бабца от стены, перекинула ногу через его основание, прилегла на крест, руки по нему раскинула. А крест накрененный не падал, стоял, как живой, чудом держась за землю. Накинула бабца на крест веревочку, тот и поднялся и полетел тяжело по воздуху.
Все выше и выше взбирался крест, и чем дальше в небо он уходил, тем скорее темнота над селом рассеивалась, и оно представало как на ладони. Хаты его – новые и старые – прыгали по холмам, белели сарайчики, ручьи тянулись от двора ко двору, поблескивая нитями черного жемчуга. Звезды прореживали темноту, словно стрелы выпуская на землю свой дивный молочный свет. Поджигая дома белесым огнем – не спаляющим, а прикрывающим все изъяны материального мира сказочной дымкой. Вот и замок вырос на тупой горе. Остроконечные крыши его кололи небо. В тишине стоял он, за высокой оградой.
Тихо шурша по ночному воздуху, полетел крест над хатами. Трижды бабца гоняла его по кругу, с каждым разом подходя к домам ближе. А на четвертый крест полетел вровень с окнами, и бабца с любопытством заглядывала в них. Тут и небо разверзлось звездой, свет ее проник в одно из окон и показал спящего Василия. Бабца натянула веревку, засеменила ногами в новых туфлях по земле, крест встал как вкопанный. Бабца сошла с него, сняв веревочку, и оставила прислоненным к стене чужой хаты. Поднялась на крыльцо, открыла незапертую дверь и вошла.
Проснулся Василий от странного чувства, которое переполняло его грудь, заставляя тяжело биться сердце. Чувство теснилось и давило. Было оно из тех приятных, какие еще не часто приходили в тело молодого человека. А потому после пробуждения Василий еще недолго лежал, наслаждаясь негой, струящейся от живота вниз. Но чем дальше шло время, тем отчетливее в грудь входило другое чувство, и примешивалось оно к первому. Тут и сердце сковалось так, что невозможно было вздохнуть. Василий открыл глаза. У него на ногах сидела бабца. Хотел закричать Василий, но открытый рот не произвел ни звука. Хотел сбросить бабцу с себя, но не смог пошевелиться.
В темноте и в свете далекой звезды на лбу бабцы проступили бурячные пятна. Потянула она к Василию свои руки. Улыбнулась – беззубая. Малиновый румянец облил ее щеки. Бабца стыдливо потупила пустые глаза. Наклонилась к Василию. Тот захрипел, но бабца все равно прильнула затхлым ртом к его сочным губам. Пила она из них так же жадно, как только что – мертвой воды из ручья. Забилось у Василия сердце, к горлу подступило, а бабца, пия, уже ерзала по нему в том месте, где человеческое тело в ноги раздваивается. И не смог бы перед самим собой отрицать Василий, что при всем омерзении, охватившем его тогда, не наполнилось тело его там, где сидела старуха, сладострастной истомой. Но в тот миг, когда определил он это новое чувство и перед самим собой признался, что не только противно ему, но и сладко, развязался язык Василия и завопил он от ужаса. Отняла бабца от него поганый свой рот, подняла разгоряченное лицо, и заметно было, что в глаза ее вернулся цвет, волосы почернели, а кости окрепли. Василия же совсем оставили силы. Из родительской спальни послышались голоса.
– Что такое, сынок? – спросила Маричка.
– Да показалось тебе, – отвечал ей сонный голос Андрия. – Спит он.
Накинула бабца Василию на шею веревочку, затянула.
– Завтра еще приду, – прошелестела она. – Пить буду. А снова закричишь, придушу до конца.
Бабца упорхнула бесшумно. Василий продрожал в кровати до первого петуха, и тогда только онемение, сковавшее его, начало отступать. А уж когда в окно брызнул утренний свет, говоривший о том, что этот день, не в пример предшествующим, будет солнечным, Василий стряхнул с себя последние остатки страха. Так оно бывает, когда виденное в ночном мраке кажется всеобъемлющим и неотвратимым, но в свете дня развеивается, а развеянное скатывается в комок воспоминанья. И ты не берешь в толк уже, чего в ночи так боялся, ведь в любой миг каждых суток человеку ведомо: после ночи наступит день, взойдет солнце, оно осветит окружающий мир, и тот не будет таить в себе дурного. Да и ночью в нем дурному не быть – то лишь мрак рисует свои несуществующие картины. А звезда – она всегда горит, даже если нашему глазу не видна.
И все же зеркало в то утро показало Василию изменившееся за ночь лицо. Под глазами его легли темные круги, щеки схлынули, рот посинел. В груди шевельнулся тот самый комок воспоминанья, он потянул за ниточку страх, и даже брызнувшему в окно солнцу было не под силу изгнать страх из сердца Василия. Весь день тот рос, и к вечеру грозил заполнить всю грудь.
А Олена в это время возвещала наведавшейся с утра пораньше куме о пропаже веревочки. Умолчав лишь об одном обстоятельстве: проснувшись, она нашла мать лежащей на лавке кое-как, а не в той смиренной позе, какая пристала отпетой покойнице. Калач и грош валялись на полу. И если бы Олена не боялась гнева небесного за непотребные мысли, наказуемые в той же мере, что и деяния, она б поклялась: ее покойная мать вставала этой ночью с места. Но мысли таковые недостойны верующей христианки. А потому Олена отогнала их прочь и предпочла не замечать того, что после смерти ее мать выглядит моложе, чем в последний день своей жизни. То правда: молодела бабца на глазах – так, что к обеду Олене пришлось прикрыть от греха и от чужих глаз ее лицо рушником. А то, что творилось теперь под прикрытием льняной ткани, расшитой розами, Олена сочла за наваждение.
Ближе к пяти часам пополудни затосковали солнечные лучи на земле. Проникли они во все щели, а свету ведь дай хоть с игольное ушко лазейку, и он найдет себе ход. Хорошенько рассмотрели, что прячут сельчане на дальних полках, в закутах и подпольях, куда лучи проникали помалу, но несомненно – а не верите, попробуйте посидеть в подполье с закрытой крышкой, и вы без труда определите, когда день, а когда уже ночь. Наигрались и набаловались. Удлинили тени людей и предметов так, что, глядя под ноги, и себя-то признать в тени, прилипшей к ногам, сделалось трудным. Был в солнечном свете и на земле такой момент, когда, прислушавшись, можно было услышать тонкий и светлый звон лучей, падающих от солнца. Потешались они, одного удлиняя, другому снося голову вставшим на пути деревом. (И вот вы заметьте – тень дерева всегда побеждает тень человека!) А кого-то, съев наполовину, далеко, дальше положенного выступившей на дорогу тенью крыши. Толстого сделав худым. Коротышку – великаном. Чудную работу проделывали лучи, и самих их от того разбирал смех. Но тут звякнуло ведро, где-то за селом протарахтел мотоцикл, тетки перекликнулись через огороды, и наконец зазвонили колокола. Прислушайтесь! Чуткому слышно, как хватаются лучи за железные языки, как обымают их собой, сопротивляясь настойчиво звону, возвещавшему вечер и наступление поры, в которую тем, кому на земле делать нечего, пора убираться на небо или под землю. И то был последний миг в сутках, когда люди могли узреть, что лучи живые, что шутки шутят, веселятся сами и хотят взвеселить других. А лучам этого последнего мига во все дни мироздания не хватало. И как знать – задержись они на земле в какой-нибудь день чуть дольше, может, и понял бы иной человек о земле и о небе, о свете и о тьме чуть больше, чем понимал до того.
Но колокола не поддались, сдюжили, только к звону их примешались и прогоняемая мягкость солнца, и свет, который по воле Того, Кто, создавая всех равными, не пожелал в справедливости обделить даже тьму перед светом. Вот тогда-то и почудилась в предвечернем свете тоска. Как знать, не отраженье ль то было печали солнца о том, что как ни грело оно, как ни несло на землю добро, но не было ему предпочтенья перед луной.
В такой час вышел из дома Василий. Вздохнул, набрав полную грудь, и снова кольнуло его воспоминание о ночи. Поглядел он на темные тени дерев на горе, стрелами бегущие вниз, и хоть расстояние от них до него было долгим, вздрогнул Василий. Показалось ему: стрелы те целятся прямо в него. А уж стрел Волосянка отведала сполна в тот день, когда с горы сошли татары. Вспомнил тут Василий о цепи, брошенной татарами на месте спаленной церкви. И потянуло Василия в церковь.