Сергей Носов - Музей обстоятельств (сборник)
А. Плуцер-Сарно. «Большой словарь мата». Т. 1
Труд, надо сказать, сугубо научный, ошеломляющий масштабностью замысла.
О серьезности подхода к вопросу можно судить хотя бы по Списку источников словарной базы данных, насчитывающему более 600 единиц (Лимонов и поэт Мякишев оказались полезными автору словаря сорока пятью текстами каждый, Сорокин и остальные им значительно уступают). Кроме того, Плуцер-Сарно пользовался сведениями большого числа информантов, 115 из которых поименованы в отдельном списке с указанием года рождения, образования и профессии.
Библиография словарей, содержащих обсценную лексику и использованных при подготовке базы данных настоящего словаря, включает около 50 наименований – о научной ценности большинства этих источников, как мы узнаем из предисловия, автор очень невысокого мнения (не исключая словаря В. Даля в знаменитой редакции И. А. Бодуэна де Куртенэ).
Всего словарь содержит «523 фразеологических статьи, в которых представлено около 400 идиом и языковых клише и более 1000 фразеологически связанных значений слова хуй».
Одно наблюдение. Что бы ни говорили о раскрепощении общественного сознания, к легализации русского мата общество, на мой взгляд, не готово. Признаки этой неготовности можно различить в самом словаре. Настоящий труд предваряется статьями экспертов. Если автор первой статьи доктор филологических наук В. П. Руднев употребляет смело слово «хуй» в таком обильном количестве, что вынужден даже порой разжижать свой текст эвфемизмами («главный герой» [книги] и т. п.), то автор второй обстоятельной статьи профессор А. Д. Дуличенко объект словаря Алексея Плуцера-Сарно (и собственных исследований) обозначает не иначе как скромным иероглифом в виде заглавной буквы Х. Справедливая оценка труда А. Плуцера-Сарно, данная А. Д. Дуличенко, соответственно, выглядит несколько курьезно: «…В отечественной лексикографии и истории духовной культуры сделан большой прорыв в понимании и дальнейшем познании феномена, называемого в народе кратким, четким и весьма образным словом Х». И это в предисловии к словарю, где заветное слово употреблено несколько тысяч раз в своем первозданном величии!
Анатолий Королев. «Человек-язык»
Своеобразный эксперимент над читателем.
Роман конструируется прямо у нас на глазах, при нашем молчаливом и посильном участии – как русская параллель фильму Дэвида Линча «Человек-слон» – с неизбежными нравственными девиациями, обусловленными несходством менталитетов (по версии Королева). У них человек-слон Джон Меррик, у нас – человек-язык, некто Муму. Идеи сострадания, жертвенности, а также ответственности («за тех, кого приручили») автор доводит до крайности, практически до абсурда: молодой врач забирает домой из спец. клиники беспомощного слабоумного урода с непомерно огромным языком, вводит в семью и по нравственным соображениям женит на своей невесте, еще большей идеалистке, чем сам он. Причем психологически все достаточно тонко выверено, автор вообще, кажется, способен замотивировать все что угодно.
Надо отметить тактичность Анатолия Королева, уместность его «veto! veto!» – когда лучше остановиться и замолчать. В противном случае мог бы начаться Вик. Ерофеев. Но нет: при всем «постмодернизме» проекта «гуманистический пафос», как принято сие называть, имеет присутствовать. Другое дело, что пафос этот провокативен, и, главное, он следствие умственной игры. «Оставим взаправду за порогом текста вкупе с дурной злободневностью и не пустим басы биографии в пенье птиц». Роман принципиально двусмыслен и этим еще больше «цепляет» читателя. Вот и финал героя предложен в трех вариантах – на читательский выбор. А вот кого родила героиня: мальчика? девочку? урода? – выбирайте, критерий дан: «нусное тля спасения фашей туши» (говоря уродливым языком, вываливающимся изо рта).
Так что можно сказать – роман о спасении. О душе. И о возможности постановки проблемы.
Дмитрий Липскеров. «Родичи»
Эскимос-старожил вспоминает о встречах с Берингом, тоже, по его разумению, эскимосом. Брат съел брата, за что был расстрелян по приговору, оба зависли между небом и землей и по ночам бьют нового сожителя вдовы расстрелянного. Беспамятный тридцатитрехлетний студент-альбинос, изувеченный рельсом, демонстрирует чудо регенерации и попадает на сцену Большого театра, солистом которого он и без того является. Его импресарио – бывший патологоанатом, обнаруживший в ноздрях мертвецов землянику.
Белый медведь в песчаной пустыне. Железнодорожные колеса из платины.
Намек на второе пришествие. Тонкая стилизация под графоманский дискурс (особенно в диалогах). Местами смешно.
Возможно, смысл романа следует искать в оппозиции «живое/неживое», заявленной в начале и конце «Родичей». Но, по-моему, лучше не искать вовсе. Похоже, автор апеллирует к «внутреннему идиоту», подобно тому, как делают это герои знаменитого фильма фон Триера. Если есть в тебе, читатель, «внутренний идиот», обнаружь его, разбуди, и ты будешь благодарным читателем «Родичей».
Ольга Славникова. «Бессмертный. Повесть о настоящем человеке»
Берусь за отзыв о «Бессмертном», а в новостях – опять про дискуссию в Англии по поводу эвтаназии; показывают скособоченную женщину в инвалидной коляске – пытается отсудить себе право на смерть. Если бы «Бессмертного» решили написать на Западе, получилось бы что-нибудь социальное. У Славниковой тоже социального много – выборы, грязные технологии, пенсия, собес, – но только не там, где дело касается собственно смерти.
Пишет Славникова хорошо, даже очень, а читать трудно. Девяносто страниц плотного журнального текста, от которого веет неустроенностью не просто бытовой, но метафизической: это срок тебе, строгий срок, читатель, режим – быть с паралитиком рядом, смотреть на него глазами жены и стараться ее старанием почувствовать, что чувствует он. «Постоянное напряжение чувств», в котором пребывает не парализованный старик даже, а вполне здоровая еще Нина Александровна, требуется и от читателя. Чтение не из легких.
Славникова знает, что делает. Она уже сделала, что надо. Нравится не нравится, хочешь не хочешь, а придется воспринимать и принимать, как предъявлено, ибо оно уже есть – с вязким текстом, особенностями бездиаложного стиля, метафорами, метафизикой, парадоксами, скучноватой суетой подвижных героев и совсем уж невеселым четырнадцатилетним бессмертьем героя взаправду войны (разведчик), чей мутный пот – «как самогон… сжигающий постельное белье».
В подзаголовке «Повесть о настоящем человеке» я не вижу особой иронии. Живой он был или умер, живет или умирает – человек всегда настоящий, не симулякр (пардон).
Не представляю, как ей удается, – и не в смысле техники письма, а в смысле волевого усилия. Лично я снимаю перед Ольгой Славниковой шляпу.
Но я не решусь никому подарить эту книгу на день рождения.
Анатолий Ким. «Остров Ионы. Метароман»
Поклонники мифотворческих романов Анатолия Кима, по-видимому, не будут разочарованы и на этот раз. «Пристальный астральный взгляд» рассказчика способен менять направление не только в пространстве, но и во времени, как мифа, так и реальности. Впрочем, понятие «рассказчик» в данном случае не очень уместно, ибо пишет Анатолий Ким (в авторской ипостаси) то, что внушает ему высшая сила – некий божественный Хранитель Слова, о чем мы и узнаем с первой же фразы этого метаромана. В определенный момент повествования автор проявляет своеволие по отношению к Хранителю и самоутверждается в качестве персонажа.
Метафизика личной свободы и личного безсмертия (именно через «з», на чем настаивает Ким – на то ведь и личное), многослойность авторского Я, синкретизм религиозных представлений (метемпсихоз, конечно же, не забыт…), причудливость фантазии, метафоричность, воля к письму – все это будет в радость «идеальному читателю» Кима (по такому к себе применительно тосковал автор «Улисса»). Думаю, «идеальный читатель» у Кима есть; чего не хватает Анатолию Киму – «идеального критика»…
Не «идеальный» же читатель, и тем более равнодушный к метафорам этого визионера, вряд ли дочитает роман до конца. И зря. Конец по-настоящему сильный: библейский пророк Иона за три тысячи лет своего чудовищного без-смертия (куда там ваш Агасфер!) превратился в моржеподобное существо, не способное достать ластами до затылка, а затылок ему точит червяк, и лишь голубь Кима – писателя Кима – освободит от мучений человека-моржа – во исполнение миссии писателя Кима.
Отправляясь в Тихий океан на Остров Ионы, писатель Ким как персонаж писателя Кима, кажется, сам ждал другого финала.
Александр Покровский. «Каюта: Книжка записей»
Автор не захотел называть вещи своими именами и обозначил стихотворения словом «записи». Ну что ж, дело хозяйское. Лейтенант на крейсере рапорт / Подал: / «Прошу списать меня на берег. Укачиваюсь». / Ему рассмеялись в лицо, / А он пошел и повесился. Такой верлибр нетрадиционный, причем нетрадиционный как раз в силу парадоксальной традиционности, классичности; вот уставная форма одежды – знаки препинания все на месте и каждая строка с большой буквы. Лирический герой застегнут на все пуговицы, только не мундир на нем, а ночная пижама, потому что в совокупности этот свод коротких текстов есть мучительный сон, тягостный кошмар, когда работает память, память, память, а мозг следит за вибрацией несуществующих приборов и пересчитывает мертвецов. Стихи Александра Покровского напоминают вытяжку из его собственной прозы. А проза у него известно какая – с авторским клеймом. В повести «72 метра», написанной задолго до гибели «Курска», он рассказал, что чувствуют моряки в подлодке, лежащей на дне. Когда-то от него ждали нового «Полосатого рейса», планка поднята, теперь вправе ждать – конгениального «Моби Дику».