Юрий Буйда - Покидая Аркадию. Книга перемен
Она рассказала Мишелю о старшей сестре Верочке, о которой никому не рассказывала, потому что Верочку изнасиловали и убили, а о таком позоре – шестнадцатилетнюю девочку из приличной семьи изнасиловали и убили – никому не рассказывают, о таком позоре молчат до смерти, но о позоре стало известно всему городку, об этом говорили все, и мать не выдержала, сначала заперлась на чердаке, потом наелась печной золы, потом попыталась выколоть себе глаза, а потом повесилась, потому что стыд оказался сильнее жизни, но Тата и об этом рассказала Мишелю, не упуская ни одной детали: черная перчатка до локтя, которая была на мертвой Верочке, печная зола, которой был набит рот мертвой матери, обручальное кольцо, которое отец во время похорон держал за щекой, а дома выплюнул и надел на левую руку, и только тогда Тата поняла, что жизнь непоправима, и заплакала в голос…
По ночам Тата, вооружившись кухонным ножом и натянув черную перчатку на левую руку, бродила по темным улицам городка, мечтая о встрече с насильником, который убил Верочку. Ей казалось, что он обязательно клюнет на девочку в коротких шортах и обтягивающей маечке. Она чувствовала: он где-то рядом, в темноте, следит за каждым ее шагом, крадется, прячась за деревьями, чтобы вдруг возникнуть перед ней, схватить, смять, впиться, и вот тут-то она возьмет его за глотку рукой в черной перчатке и всадит нож, повернет, еще раз, еще, наслаждаясь его смрадным предсмертным дыханием, каждым его хрипом и вздохом…
Эта игра закончилась через три недели, когда Тата зарезала соседа Тимошу, которого приняла за маньяка. Он выскочил из темноты с пьяным воем – хотел попугать девчонку – и получил удар ножом в сердце. Убийцу не нашли. Черную перчатку Тата с мрачным отвращением сожгла в огороде, в лопухах.
Однако что-то подсказывало ей, что Тимоша – случайная жертва, и мысли о маньяке не отпускали еще долго. Поначалу у маньяка не было лица – была какая-то бесформенная масса зла, какое-то чудовище, которое лишь угадывалось в темноте: блеск глаз, островерхое ухо, рука с перстнем, вросшим в палец, что-то мерцающее, просто – что-то огромное, мощное и лютое. Но такое очевидное существо не могло заманить в заброшенный дом Верочку, которая чистила зубы шесть раз на дню и целовалась только с собственным отражением в зеркале. Значит, загадочный насильник был обычным мужчиной, вызывавшим доверие, может быть, красивым мужчиной, молодым, но с проблесками седины в усах, с печальной улыбкой, деликатным и сильным, хорошо одетым и владеющим английским и, быть может, французским. Идеальный мужчина. Тата видела его улыбку во сне. Он гладил ее по голове, целовал за ухом, щекотал усами шею, и она прижималась к нему всем телом, умирая от счастья, а наутро обнаруживала на шее синяки – следы его сильных пальцев, и невозможно было выйти на улицу без шейного платка, и душа ее была смущена совпадением образов идеального убийцы и идеального мужчины.
Вскоре после смерти матери отец привел в дом дальнюю родственницу, которую велел называть тетей Агнией: «Она будет присматривать за нами».
Агния была шумной, крупной и веселой. По ночам она громко кричала, потом выбегала на крыльцо голышом, чтобы остыть.
В первую же субботу, когда Шелепины мылись в домашней бане, она осмотрела Тату с ног до головы и сказала: «Ты какой-то конструктор, а не девушка. Остроглазый бог тебя делал – пригнал деталь к детали без зазоров, хоть на голову тебя ставь. Ножки правильные, грудка правильная, попка правильная… и вся ты – ни велика, ни мала, ни бела, ни черна. Красивая машинка, гладкая, но краски не хватает». Тата не поняла: «Краски?» «Души. Тело женщины и есть ее душа, а душа – это что-то такое неправильное, что-то такое чересчур, что-то лишнее… выпил водки, поел, покурил, а чего-то не хватает… песни не хватает, Тата… Но ничего, душа не от рождения дается, душа – дело наживное». Хлопнула Тату по маленькой крепкой заднице и расхохоталась во всю свою алую и белую блядскую пасть.
Тата любила вечерами поболтать с Агнией, которая после рюмки водки пускалась в рассуждения о любви, мужчинах и судьбе: «Своего мужчину узнаешь сразу, вдруг, как увидишь, как почуешь его запах, так и поймешь – не ошибешься. Он один такой, как Гагарин в космосе, и второго такого у тебя не будет никогда. Муж будет, любовник будет, в сарае с соседом будет, а твой – только раз в жизни…» И вспоминала о парне, с которым целовалась через решетку, а потом его увели, и все, и ничего больше между ними не было, а потом и замужем побывала, и маленькую дочку похоронила, и снова замуж вышла, а тот, с которым целовалась через решетку, так и остался – единственным…
«Через какую решетку?» – недоумевала Тата.
«Не важно, – говорила Агния. – У меня после него аж губы почернели…»
«Губы?»
«От любви, Татка, от любви…»
Тате становилось душно от таких разговоров.
Ей тоже хотелось «вдруг», но такого «вдруг», которое изменило бы не только ее жизнь, но и ее самое, и мужчины в этом ее «вдруг» занимали место вовсе не главное. Они были чем-то вроде молотка, отвертки или гранаты, при помощи которых можно было бы открыть дверь в другую жизнь, в жизнь после «вдруг».
От матери всегда пахло кухней – чем-то подгоревшим, прокисшим, подтухшим. Когда дочери были совсем маленькими, она туго бинтовала их ножки, чтобы ножки выросли стройными. Она не давала девочкам рыбу, чтобы они не онемели. Боялась цыган, черных собак, левшей и женщин «с глазом». Всего боялась. Каждый день ходила на завод, где работала нормировщицей, и высиживала в цехе восемь часов, не обращая внимания на насмешки пьяненьких сторожей. Завод выпускал мебель для ветеринарных клиник и зарядные ящики для военных, однажды все это перестало быть нужным, завод остановился, но мать по-прежнему каждый день ходила на работу. Бродила по пустым цехам, в обед перекусывала вареной картошкой с молоком, принесенными в узелке из дому, вечером жаловалась мужу на жизнь.
Ее муж ушел с завода одним из первых, связался с бандитами, перегонявшими машины из Тольятти в Москву, – на его деньги семья и жила. Вечерами жена уговаривала его бросить это дело: «Покорись, Ваня, покорись!» «Кому покорись? – спрашивал муж. – Покорился бы, да некому. Плывем куда плывем: у болота нет русла». Мать плакала.
Когда Верочке исполнилось четырнадцать, Шелепины сказали дочерям, что те не родные, а приемные, из дома малютки. Верочка обняла мать и пропела сладким голосом: «А мне все равно, ты моя ма-а-мочка!», а Тата сказала: «Так я и знала».
Девочки были не похожи на родителей и друг на дружку: Верочка – черноглазая, высокая, с каштановыми волосами, смешливая, а Тата была ледышкой – белокурой, голубоглазой, маленькой, тонкогубой.
«Так я и знала», – сказала Тата. Сказала без удивления и горечи, потому что знала: у нее никого нет, и ее ни у кого нет.
Сколько себя помнила, она чувствовала себя чужой в этой семье, вообще – чужой, другой, иной, и чужой была эта женщина, всегда пахнущая чем-то подгоревшим и прокисшим, этот невзрачный мышеватый мужчина, обожавший по субботам в семейной бане намыливать дочерей, особенно Верочку, которая с удовольствием выгибалась, жмурилась и постанывала, и чужой была старшая сестра с ее фотографиями индийских актеров, вырезанными из журнала и развешанными над кроватью, и соседи, дравшиеся до крови в очереди за колбасой, – и люди это как будто чувствовали, как будто понимали, что они ей чужие и она им чужая, сама по себе.
«Жаль, что из тебя душу нельзя вытащить, – сказала как-то соседка, старуха Незлобина. – Вытащить бы – да палкой ее, палкой, пока не поздно».
Смерть Верочки, смерть матери, а потом и смерть отца, который погиб в бандитской разборке, Тата встретила так же, как утренний прогноз погоды или сообщение о том, что Эстония и Казахстан установили дипломатические отношения.
Она не удивилась, обнаружив среди вещей отца вторую черную перчатку до локтя, перчатку Верочки, и не стала рассказывать Агнии о том, что мужчина, которого она оплакивала, изнасиловал и убил свою старшую дочь.
Промолчала и о другой находке – о наградном пистолете Коровина с гравировкой, который был завернут в промасленную тряпку и спрятан на чердаке, в старом сундуке, среди вещей прадеда-стахановца. Тата сдвинула предохранитель и выстрелила в десятилитровую бутыль для вишневки – по чердаку разлетелись осколки стекла. Улыбнулась – а улыбалась она редко – и сунула пистолет в карман.
Вскоре она уехала в Москву.
Агния дала денег, много денег, два кольца с бриллиантами и мужские часы с платиновым браслетом: «Это из отцовых запасов. Продашь, если что».
Тата уложила в чемодан белье, пистолет Коровина в жестяной коробке из-под печенья, туфли на высоком каблуке, надела кеды, поцеловала Агнию и ушла не оглядываясь.
Учеба в университете, потом работа в страховой компании: огромный офис, с утра до вечера на службе, черный низ, белый верх, туфельки на шпильках, сто восемьдесят пять девушек за компьютерами, похожих друг на дружку, как их съемные квартиры, по вечерам книги, иногда кино, ни друзей, ни подруг – только ожидание своего часа.