Виктор Шендерович - Схевенинген (сборник)
Гус молчал, пока, механически, творил ему отпущение бритоголовый детина с пятном от завтрака на сутане, и только когда пламя взметнулось по ногам, закричал что-то срывающимся голосом, но тут заголосили женщины. Через минуту пламя бушевало в полной тишине; люди начали расходиться.
Выйдя из троллейбуса, Степанов перешел через улицу, остановился прикурить, но зажигалка зачиркала вхолостую. Он потряс ее, но когда из ладоней выскочил наконец столбик огня, еще несколько секунд стоял, забыв про сигарету.
Что-то было не так.
Домой Степанов приехал совершенно разбитым. Заварил чай, сунул на всякий случай под мышку градусник, бухнулся в кресло, взял газету с кроссвордом. Прикрыл глаза. Кровь пульсировала в висках глухими толчками; в таком же ритме в осеннем Берлине, в тридцать четвертом, печатали шаги мускулистые ребята в униформе, и в сыром сумраке орал из репродукторов самозаводящийся фальцет.
Восторженно визжали фройлен в узких пальто. Возле Степанова стоял какой-то студентик и пронзительно кричал «хайль», не забывая посматривать, все ли кричат вокруг него.
Степанов поежился, вспомнив этот внимательный взгляд из-за стеклышек.
– Да, – вслух сказал он, и это означало, что все так и было: и истеричные фройлен со вскинутыми в приветствии руками, и песнопения (да-да, они там все время пели), и очкарик.
Он помнил это.
Степанов вынул градусник (тридцать шесть и восемь, и причем тут вообще градусник), пододвинул телефон и, посидев еще немного, набрал номер.
– Ну, Степанов, ты непрост, – рассмеялась женщина на том конце провода, когда он, смущаясь, рассказал о симптомах. Но, сменив тон, тут же успокоила: ничего страшного, давно описанное явление; все это Степанов слышал, читал, смотрел в кино, потом что-то подтолкнуло воображение (горящие листья на бульваре, шум крови в ушах), и началась неуправляемая цепь ассоциаций на фоне общей эмоциональной возбужденности пациента, о каковой возбужденности ей, кстати, известно, как никому.
Женщина посоветовала пациенту принять таблетку феназепама, хорошенько выспаться, а наутро позвонить еще раз тому же врачу и пригласить врача в какое-нибудь хорошее кафе…
Поговорив еще в таком тоне, они повесили трубки, а в десять Степанов лег и проспал ночь без сновидений.
Проснулся он за несколько минут до будильника. Спать не хотелось, озноб прошел, голова была ясной. Вчерашнее ушло без следа.
«Интересно, что это со мной было?» – как о постороннем, подумал Степанов и попытался что-нибудь вспомнить. Вспомнилась девушка, которую он любил когда-то, запах ее волос и шепот – десятый класс, весна семьдесят второго. Вспомнился выездной детсад в Подлипках, папа и мама, приехавшие на родительский день, начало шестидесятых, да – лето шестьдесят первого, как раз в тот день полетел Герман Титов.
Последнее, что помнил Степанов, был двор-колодец в районе Пироговки, сумерки и мама, зовущая ужинать. Дальше начиналось размытое изображение, невыученный урок из учебника истории, где римскому императору пририсованы со скуки очки с усами, но уже ни голосов, ни лиц.
«Как же так? – подумал Степанов. – Ведь я вчера все помнил. Я же все помнил!»
Острое чувство тревоги вдруг накатило на сердце – на секунду показалось Степанову, что от четкости фокуса, от ясности его памяти зависит что-то очень важное для всех.
Потом тревога ушла; Степанов лежал в постели, смотрел на разлинованный солнцем потолок и собирался с мыслями. Легкая тюлевая занавеска, поддуваемая ветром, чуть покачивалась, шуршала по ребру письменного стола. Потикивали часы. Впереди маячил рабочий день с тысячью маленьких неотложных дел; разнеживаться было некогда. С улицы доносились голоса, и один из них – резкий и чуть надсадный – показался Степанову знакомым.
Спустя час, маясь на троллейбусной остановке, он вспомнил: такой голос был у генерала Милорадовича, когда, рывками бросая коня по заснеженной площади, он кричал что-то угрюмому каре, застывшему в ожидании Трубецкого.
1985
Музыка в эфире
Сэму Хейфицу
Леня Фишман играл на трубе.
Он играл в мужском туалете родной школы, посреди девятой пятилетки, сидя на утыканном «бычками» подоконнике, прислонившись к раме тусклого окна.
На наглые джазовые синкопы к дверям туалета сбегались учительницы. Истерическими голосами они звали учителя труда Степанова. Степанов отнимал у Фишмана трубу и отводил к директрисе – и полчаса потом Фишман кивал головой, осторожно вытряхивая директрисины слова из ушей, в которых продолжала звенеть, извиваться тугими солнечными изгибами мелодия.
«Дай слово, что я никогда больше не услышу этого твоего, как его?» – говорила директриса. – «Сент-Луи блюз», – говорил Фишман. – «Вот именно». – «Честное слово».
Назавтра из мужского туалета неслись звуки марша «Когда святые идут в рай». Леня умел держать слово.
На третий день учитель труда Степанов, придя в туалет за трубой, увидел рядом с дудящим Фишманом Кузякина из десятого «Б». Вася сидел на подоконнике и, одной рукой выстукивая по коленке, другой вызванивал вилкой по перевернутому стакану.
– Пу-дабту-да! – закрыв глаза, выдувал Фишман.
– Туду, туду, бзденьк! – отвечал Кузякин.
– Пу-дабту-да! – пела труба Фишмана.
– Туду, туду, бзденьк! – звенел стакан Кузякина.
– Пу-дабту-да!
– Бзденьк!
– Да!
– Бзденьк!
– Да!
– Бзденьк!
– Да!
– Бзденьк!
– Да-а!
– Туду, туду, бзденьк!
Не найдя, что на это ответить, Степанов захлебнулся слюной.
Из школы их выгоняли вдвоем. Фишман уносил трубу, а Кузякин – стакан и вилку.
Степанов ждал музыкантов у дверей для прощального напутствия.
– Додуделись? – ядовито поинтересовался он. В ответ Леня дунул учителю в ухо.
– Ты кончишь тюрьмой, Фишман! – крикнул ему вслед Степанов. Слово «Фишман» прозвучало почему-то еще оскорбительнее, чем слово «тюрьма».
Учитель труда не угадал. С тюрьмы Фишман начал.
В тот же вечер тема «Когда святые идут в рай» неслась из подвала дома номер десять по Шестой Сантехнической улице.
Ни один из жильцов дома не позвонил в филармонию. В милицию позвонили семеро.
За музыкантами приехали – и дали им минуту на сборы, предупредив, что в противном случае обломают руки-ноги.
– Сила есть – ума не надо, – вздохнув, согласился Фишман.
В подтверждение этой нехитрой мысли, с фингалом под глазом, он сидел на привинченной лавочке в отделении милиции и отвечал на простые вопросы лейтенанта Зобова.
В домах сообщение о приводе было воспринято по-разному. Папа-Фишман позвонил в милицию и, представившись, осведомился, по какой причине был задержан вместе с товарищем его сын Леонид. Выслушав ответ, папа-Фишман уведомил начальника отделения, что задержание было противозаконным.
А мама-Кузякина молча отерла о передник руки и влепила сыну по шее тяжелой, влажной от готовки ладонью.
Удар этот благословил Васю на начало трудового пути – учеником парикмахера. Впрочем, трудиться на этом поприще Кузякину пришлось недолго, поэтому он так и не успел избавиться от дурной привычки барабанить клиенту пальцами по голове.
А по вечерам они устраивали себе Новый Орлеан в клубе санэпидемстанции, где Фишман подрядился мыть полы и поливать кадку с фикусом.
– Пу-дабту-да! – выдувал Фишман, закрыв глаза.
– Туду, туду, бзденьк! – отвечал Кузякин. На следующий день после разрыва он торжественно вернул в буфет родной школы стакан и вилку, а взамен утянул из-под знамени совета дружины два пионерских барабана, а со двора – цинковый лист и ржавый чайник. Из всего этого Вася изготовил в клубе санэпидемстанции ударную установку.
А рядом с ним, по-хозяйски облапив инструмент и вдохновенно истекая потом, бумкал на контрабасе огромный толстяк по имени Додик. Додика Фишман откопал в музыкальном училище, где Додика пытались учить на виолончелиста, а он сопротивлялся. Додику мешал смычок.
В антракте Фишман поливал фикус. Фикус рос хорошо – наверное, понимал толк в музыке. Потом Додик доставал термос, а Кузякин – яблоки и пирожки от мамы. Все это съедал Фишман: от суток дудения в животе у него, по всем законам физики, образовывалась пустота.
В конце трапезы Леня запускал огрызком в окно – в вечернюю тьму, где вместе с другими строителями социализма гремел костями о рассохшиеся доски одного отдельно взятого стола учитель труда Степанов.
Две недели он делал это под звуки фишмановской трубы, а в начале третьей недели тема марша «Когда святые идут в рай» все-таки пробила учительский череп. Степанов выскочил из-за доминошного стола и, руша кости, понесся в клуб.
Дверь в клуб была закрыта на ножку стула, и Фишман и Ко дважды исполнили учителю на бис марш «Когда святые идут в рай».
Свирепая правота обуяла Степанова. Тигром-людоедом залег он в засаду у дверей клуба, но застарелая привычка отбирать у Фишмана трубу сыграла с ним злую шутку. Едва, выскочив из темноты, он вцепился в инструмент, как хорошо окрепший при контрабасе Додик молча стукнул его кулаком по голове.