Платон Беседин - Учитель. Том 1. Роман перемен
Помню, меня жутко раздражала вся эта мелочная, суетливая пикировка с выяснением правоты сторон, но еще сильнее бесило наличие этих сторон в принципе. Отвратительной казалась сама мысль о разделении. И в качестве протеста – в школе все, кроме татар, мечтали о победе России – перед матчем я решил поддержать украинцев.
Но болел все-таки за сборную России; скорее всего из-за того, что в ней было так много «спартаковцев», а тренировал Олег Романцев. И когда Филимонов, до этого казавшийся – перед матчем я, смакуя, вспоминал его вратарские подвиги со «Спортингом» и «Арсеналом» – синонимом слова «надежность», вдруг взял и пропустил тот самый гол от Шевченко, я швырнул любимую мамину вазу из хрусталя в окно. Дед, скандировавший вместе с «Лужниками», Россией и частью Украины «бей хохлов – спасай Россию», траурно замолчал.
Впрочем, за Украину на чемпионате Европы поболеть мне тоже не удалось. Видимо, сработал ломоносовский принцип: «Если где-то прибудет, то где-то убудет». И Ачимович пустил Шовковскому похожую по своему валидольному шлейфу на гол Шевченко пакость.
Потому, услышав в сельской ночи украинскую речь, кстати, выученную мной благодаря футбольным комментаторам, я так удивился. И, наверное, оттого вопрос показался мне спасением, а не угрозой.
Двое выходят из темноты, здоровые, хмурые, в заляпанной краской робе. С прищуром на меня смотрят.
– То чого галакаєш, непевний?
Я хочу рассказать им всю историю, но, как Филимонов во время удара Шевченко, запутываюсь в мыслях, намерениях.
– Дивний шмарок, – говорит один из них, тот, у которого волосы светлее.
– Эге ж. – И уже мне: – Будь здоровий…
Они хотят уйти, и тут меня наконец прорывает. Я бурно – с гримасами, жестами, криками – объясняю, что произошло. И, закончив, понимаю, что сейчас публично, еще и столь пламенно, расписался в собственной трусости. Теперь будут унижать, издеваться. Но нет – они задумываются, переглядываются.
– Це у школі? Ми нікого не бачили, еге ж? – Светлый кивает. – Подивимось…
Он говорит это просто, легко. И эта его естественность, с которой он готов спешить на помощь, – хренов Чип и Дейл в одном лице – контрастирует с моей трусостью, настраивая против него, хотя должно быть совсем не так. Но я все равно плетусь следом. К спортплощадке, на которой угрозами застыла предвещающая события тишина.
– Тут?
Я не успеваю ответить – слышится шорох. Идем на него. Украинец достает фонарик, пускает голубоватый луч света.
У стены, за металлическим лабиринтом брусьев, полусидит-полулежит Квас. Три нападавших пацана безвольно, точно израсходовали весь заряд батареи, стоят рядом. Зато Найковский Костюм мечется по спортплощадке кроликом Энерджайзером, периодически восклицая: «Где второй? Где, еб вашу мать, второй?» И я – надеюсь, что только я – понимаю, о ком он.
– Чого ви, хлопці?
Найковский Костюм замирает:
– Шо?
– Не поделили чего? – переходит на русский светлый украинец.
– А тебе не по хую? – подходит Костюм. Не обращая внимания на меня, он рассматривает украинцев. Видимо, делает правильные выводы. – А, тут такие рамсы. Приебались, бля, к нашим девахам. Пришлось уебать одного на хуй. А второй, блядь, съебался!
– Так может хватит?
– Та, без базара, хуй с ними, – легко соглашается Найковский Костюм, – второй же уебал на хуй. Ребзя, пошли отсюда!
Трое отходят от Кваса. Я осторожно – в тревожном ожидании его реакции – подхожу к нему. Взгляд рассеян, безжизненен.
– Доведеш хоч?
– Доведу, – я смотрю то в сторону, то в землю, но все равно успеваю разглядеть лицо светлого украинца: с массивным скособоченным носом, колкими глазами и шрамом на левой щеке. Такие не приходят на помощь ночью. Но он помог. И мне кажется, совершенно безосновательно, что дело в моем знании украинского языка.
– Звідки будете?
– Он из Берегового, а я из Каштан.
– А в Угловом що шукаєте?
– Курву! – вдруг говорит Квас.
Он стряхивает мои руки с плеч. Ощупывает лицо, как только что очнувшийся бухарь. Морщится.
– Непевний…
Украинцы протягивают нам руки – ладони у них шершавые, пальцы цепкие – и, попрощавшись, уходят. Будто лишь для того и приходили – чтобы помочь.
Из Углового возвращаемся молча. Автобусная остановка пуста. Согласно приклеенному расписанию с оторванным нижним углом, последний транспорт ушел два часа назад. Ожидание, размышление тянутся разбитой дорогой, по которой нам, видимо, брести и брести домой.
– Как будем ехать? – наконец решаюсь заговорить я.
– Не ссы. Тачку поймаем. Бабло есть.
Вдоль виноградников доходим до трассы. Недолго ждем. Тормозит первая же машина – белая «Волга» с задранным передом. Водитель – усатый, с землистым лицом татарин – на разбитую физиономию Кваса реагирует обыденно.
– Куда?
– До поворота на Береговое. Сколько?
– Двадцатка.
– Много.
– Ну, извиняй.
Квас морщится. Трогает окровавленные губы, висок.
– Ладно, поехали.
Усаживается на заднее сиденье. Я рядом. Сиденье застелено колючим теплым пледом с изображением борющихся львов. Ткань, похоже, синтетическая, и спину, задницу, бедра тут же покрывает нездоровая испарина. Водитель давит на газ, и «Волга», кашлянув, набирает скорость.
Я должен поговорить с Квасом. Объясниться. Но что сказать? Как начать?
– Били?
– Как видишь. – Да уж, не самое удачное начало.
Но вскоре он сам помогает мне сконструировать беседу, говоря так, словно вычерпывает накопившееся неблагополучие.
– Ты когда шуранул, я не понял…
– Я же крикнул «бежим»!
– Да, я слышал, но не вдуплил. Вот же блядь! И не увидел, куда ты побежал.
– Сзади был проход.
– Был, наверное, но я не знал. Просто бегал по площадке от этих придурков. А лысый мне говорит – типа иди сюда, не ссы. Я и подошел…
– На хера?
– Хуй его знает. А он бутылкой.
– Как?
– Но не попал ни хера. Пидорас! Промазал. Я попятился и как наебнулся! Там, оказывается, дырка перед подвальными окнами. В ней они меня и месили.
– Я думал, ты бежишь следом…
Трус! И мерзавец! Потому что даже сейчас, когда слушаю, как избивали моего друга, ищу оправдания – «он ведь сам начал клеиться к девкам» – и паникую даже не из-за того, что струсил, а потому, что все возвращается и, не дай бог, мне прилетит ответочка.
– На, кстати, держи. – Квас лезет в карман, достает две кассеты. Пластиковые коробки – в трещинах. Как в напоминаниях.
– Спасибо, – беру кассеты. – Это что?
– Два альбома “Foo fighters”. Мой тебе, – он печально так ухмыляется, – подарок.
– “Foo fighters”?
– Да, новая группа Дэйва Грола. Не “Nirvana”, – он едва ли ни в первый раз не ограничивается только Куртом, – но достойно.
Отворачивается, замолкает. Пробую расшевелить его вопросами, но они скорее похожи на оправдания. Квас не отвечает. Молча, отстраненно смотрит в окно на измельчавшую Альму; сколько русских, французов, англичан полегло здесь. Видимо, теперь в могилу-копилку добавилась еще одна душа. Моя.
7Квас убил себя двадцать седьмого апреля. Но я узнал об этом позже – третьего мая. После двух праздничных выходных. Узнал мерзко, нелепо. От Тани Матковской, которая хуже старух знала все и про всех.
– Васильев удавился, – шептала она у закрытых дверей в класс.
Математичка Ирина Викторовна опаздывала, и кабинет никто не открывал. Группа толпилась в коридоре, а Матковская, пуча глаза, надувая губы, шепталась с Толоконниковой и Алехиной.
Последнее время только они с ней и общались. Матковскую вдруг все и сразу перестали уважать. Не любили ее и раньше, но как-то умеренно, терпимо. А тут – откровенная ненависть. Конопатый Стас Бойко даже пообещал набить ей «залупастую физиономию, если она еще хоть раз до него доебется», а девочки при появлении Матковской обрывали разговоры и умолкали. Видимых причин для подобного отношения не было, но так получилось.
Первое время Матковская положение старалась исправить, но потом, словно внутренне фыркнув, болтливым клещом присосалась к двум вечным изгоям – Толоконниковой и Алехиной.
Алехину, молчаливую равнодушную девочку, никто никогда не замечал. Ее не вызывали к доске, и учителя, раздавая контрольные или объявляя оценки, вечно спрашивали: «Так, Алехиной опять нет?» Хотя она всегда, без пропусков, сидела за четвертой у стены партой, разложив тетради, обложки которых она заклеивала белой ораколовской пленкой, а после рисовала на них черной гелевой ручкой упырей и скелетов.
Толоконникова появилась в классе позже. На втором семестре подготовительных курсов. Хорошо, даже эффектно, как для села, одевалась, шутила, смеялась. Но ее отчаянно избегали. Наверное, из-за взгляда, который обычно сонный, блуждающий, казалось, в одно мгновение фокусировался на собеседнике и точно пронзал его. Становилось неуютно, и наваливалось явное, непреодолимое чувство близящегося несчастья.