Павел Крусанов - Железный пар
– Словом, стреляет Вася нормально, – сказал Глеб, – как все. А вот взрывает отлично.
– Надо же, – удивился я. – А мне казалось, Вася, как и Фёдор, – по зоологическому профилю. Они же вместе учились.
– Учились вместе, – согласился Глеб. – Но профили разные.
Когда вернулись, перед нашим домиком уже стоял запылённый «муссо».
Неподалёку на поляне Карим с помятым сторожем сидели с чайником у дастархона.
Полчаса спустя катили вперевалку вдоль речки Чапдары той же разухабистой дорогой, которой добрались сюда, к голубым Алаудинским бусинам.
Вася наотрез отказался лезть в багажник на откидное сиденье: мол, хватит, натерпелся.
Отправили Сергея – другие не годились по масштабу.
Сергей полез, устроился и сидел в багажнике тихо, как брахман, как аскет, как карась в камышах.
Карим рассказывал: высадив нас позавчера на базе, пробил на обратном пути об острый камень покрышку. Запаска совсем лысая, не гребёт, а до шиномонтажа как до небес – семь вёрст и всё лесом… Ничего, управился.
Дорога понемногу сползала вниз.
Спустились на километр без малого – это чувствовалось: дышалось легче, голову уже не стягивал тугой обруч.
И тут справа, вдалеке, на уходящем вверх серо-зелёном склоне…
– Смотрите! Дети… Вон их сколько!
– Где? – прозревая даль, прищурился Карим.
– Вон же! – тянул я руку. – Вон!
– Это не дети. – Карим покрутил головой. – Это баранов гонят на летовку.
Я был уверен, я поклясться мог, что это вовсе не бараны, но дальний склон уже закрыл от нас утёс.
Так вот в каких горах аллах устроил рай земной – питомник детский! Подумал, но вслух не поделился.
Миновав Пасруд и Пиньён, вызревший на зеравшанской грядке розовым мясистым помидором, выехали на трассу.
Дорога была знакома и вместе с тем нова – когда возвращаешься по пройденному пути обратно, зачастую не узнаёшь места́.
Многие на свете вещи несхожи, если видишь их сперва с лица, потом с изнанки. Дороги – из их числа.
Например, два дня назад я не заметил посёлка Зеравшан-2, возле которого мы сейчас свернули с трассы направо, переехали по мосту Ягноб и поползли по узкому, но довольно сносному асфальту к озеру Искандеркуль.
Посмотрел на экран телефона – связи, как и на Алаудинах, не было.
Дорога шла с постоянным подъёмом.
Наконец круто вползли на перевал и покатили вниз, в котловину.
– Алаудинские озера – две восемьсот, – сказал Фёдор. – Искандеркуль пониже будет. Зато тут ширь и даль. А вон там, – указал на убегающий поток Искандердарьи, – водопад. Гремит здорово, издалека слышно.
Тут как раз и открылась ширь и даль Искандеркуля – голубая, с дымчатой клыкастой каймой, над которой вновь вздымалась голубая бездна.
Подъехали к турбазе. У ворот стоял уже знакомый мне белый «крузак» – немцы галопом совершали осмотр фанских красот.
Телефон показывал уверенный приём.
Фёдор позвонил Али, инструктору базы, которого, судя по репликам, хорошо знал и Глеб.
Когда к железным сетчатым воротам подошёл Али, седой горбоносый мужчина, невысокий и ладный, с ленивыми, но вместе с тем уверенными и точными движениями старого спортсмена, мы уже разгрузили машину и стояли возле пёстрой горки рюкзаков в тени туркестанского тополя, словно эльфы над гномьим златом.
На инструкторе был удобный адидасовский трикотаж и хорошие кроссовки.
Али обнялся с Фёдором и Глебом, по-азиатски – двумя ладонями – пожал руки остальным, после чего повёл нас в своё хозяйство.
Турбаза располагалась в зелёной роще рядом с истоком Искандердарьи, напоминавшим устье наоборот. То есть исток представлял собой своеобразную дельту – из озера вытекали несколько ручьёв, какие покрепче, какие пожиже, которые в скором времени сливались в бурный поток, продолжая многоводный бег уже в едином русле.
Перейдя по мостику один из таких ручьёв, забранный в бетон и ретиво-шумный, мы оказались перед россыпью одноэтажных щитовых домиков, оплетённых аккуратными дорожками и покрытых тенью высоких тополей.
Встретив молодого таджика в белой футболке, метущего метлой дорожку, Али послал его куда-то с напутствием на здешнем языке.
Метельщик умчался в сторону виднеющегося за деревьями приземистого административного здания с пристроенным стеклянным павильоном-столовой и вскоре вернулся с ключом, на шнурке которого висела бирка с номером.
Али кивнул на выкрашенный в голубое домик:
– Располагайтесь.
Сам же неспешно, с высокогорным достоинством отправился по инструкторским делам, неся горбоносое лицо, как парусник несёт надутый ветром парус.
Впрочем, в случае парусника не вполне понятно – кто кого несёт.
Домик состоял из двух комнат и кухоньки-столовой. Без плиты. Так что приготовить тут можно было лишь салат и бутерброды.
Однако плитка и два-три оставшихся баллона с газом были у нас при себе.
Пока Фёдор кашеварил, я решил пройтись – почувствовал потребность улизнуть, остаться одному, как чувствует огонь в печи потребность погудеть на доброй тяге.
У озера – ухоженная роща из статных тополей и узколистых ив, в кронах которых шумит ветер. Под купами деревьев несколько пустых беседок – людей нет, не сезон. На берег набегает прозрачная волна. Даль дымчатая, опаловая. Над гребнем гор по ту сторону вод размазаны по небу мастером пейзажа два перистых облака.
К берегу по дорожке вышла давешняя стайка немцев.
– Сало́м, – сказали мне с улыбкой, опознав.
– Здравствуйте, – ответил строго.
Сел на лавку в беседке и – то ли ивы навеяли, то ли от немцев подуло Гесперией – вспомнил Глеба и его жестокие слова.
И тут, как водится, проснулся и пошёл в атаку вечно не поспевающий к разборке задний ум.
– Да, русский разум сплошь флегматик и улитка, – сказал я Глебу, явившемуся в мой мозг. – А глупость, как и подлость, – подвижна, деятельна, горяча. Имей наш разум тот же темперамент, что и дурость, то мы давно бы были исполины. А без того мы – Муромец, лежащий на печи. Но ведь приходит час, и исполин встаёт. Известны эти времена.
– Да, люди мы смиренные, так выпестовала нас наставница – наша церковь, – сказал я. – Но разве это то же, что рабская печать? Разве наука эта – золотая мишура, а не спасение?
– Да, кажется порой, что делается у нас дело как попало, как Бог положит на душу, – сказал я. – И это так – ведь русский Бог велик, и то, что совершаем мы впотьмах, на ощупь, то другим при свете дня и вычерченном плане ввек не сделать. Так вместе с бедами приходит к нам и избавление от них.
– Да, много с русским происходит загогулин, – сказал я. – Иной раз враг ему приносит пользу и даёт благой урок, а друг или брат свинью подложит, насолит. Подравшись, русский распахнёт объятья, выпьет мировую да и забудет про фонарь под глазом и разбитый нос. А с другом, напротив, из-за пустяка повздорит – ведь в том и разлад, что не умеют оба держаться заведённых правил, а каждый норовит по-своему соорудить.
– Каких печалей только мы не повидали, – сказал я. – Да что печали – были же у нас в судьбе и чудеса! Варяжская прививка, обретенье веры, Куликово поле… Эхма – Пожарский с Мининым, Бородино, Русско-Американская компания, Сталинград и Прохоровка, русский космос, Крымская весна…
– Что говорить? – сказал я. – Если б о России мы вовсе ничего не знали, кроме того, что здесь явились Пётр, Суворов, Ломоносов, Пушкин, а вслед Чайковский, Достоевский, Павлов, Королёв, она бы и тогда уже имела право на бессмертие в веках.
– Не прав был разве автор «Идиота», задумчиво сидящий между храмом и базаром, – сказал я, – когда писал, что судить о том, на что тот или иной народ пригоден и способен в будущем, надо не по пределу безобразия, до которого иной раз он унизится, а по высоте духа, на которую он может вознестись?
– Всякий народ, хоть на Западе, хоть где угодно, – сказал я, – грешит и пакостит ежедневно, но важно, принимает ли он свой грех за правду, важно, во что он верит как в свою правду, что возлюбил, о чём молитвенно плачет.
«И ещё одно, – подумал я. – Ты не поймал меня в сачок, не ввергнул в ад безбрежных самооправданий. Фокус не удался – солнечный русский не оправдывается. Ему не за что и не перед кем оправдываться».
И пусть я сам не он, не солнечный, – дела это не меняет.
Ветер Искандеркуля летел, роняя в небе перья облаков.
Шумели кроны тополей. Деревья, должно быть, тоже спорили, каким путём идти – своим ли, тополиным, или брать пример с арчи, умело цепляющейся за камни и добравшейся до самых ледников.
Глеб безмолвствовал в зеркале мозга.
Не то в реальности. В реальности бы не смолчал – так уж заведено у тех, кого кумир их, Чаадаев, назвал бессмысленнейшей мошкой, толкущейся в закатном солнечном луче. Для них прав не тот, кто прав, а тот, кто переспорил.
А впрочем, нет – Глеб всё-таки ещё не с потрохами их. Как хорошо он говорил о славном ледоколе с атомным горячим сердцем. С чувством говорил.