Ирина Муравьева - Райское яблоко
Зверев отлично помнил, как он отмахнулся тогда от румынки и спора о дьяволе не поддержал.
Сейчас, лежа одетым, в перепачканных грязью башмаках на кровати, он слышал хрупкий мелодичный звук, с которым падали на землю отрезанные птичьи головки, и чавканье грубых сапог двух людей – мужчины и женщины, себе запасающих на зиму пищу. Он чувствовал, как отвращение к ней и страх перед нею смешиваются с таким невыносимым физическим желанием ее тела, которого прежде не знал, о котором не подозревал. А может быть, дело не в этом. Ему до тошноты хотелось хоть на десять минут подчинить ее себе, доказать ей свою силу, измучить ее, истерзать, надругаться, а после уехать, забыть навсегда.
Под утро Зверев заснул, и ему показалось, что он лежит в постели рядом с Нежданой и обнимает ее. Но тут она шепчет, что нужно бежать – сейчас придет муж. Проклиная все на свете, Зверев с головой накрывается простынею, понимая, что лесничий тут же увидит, что в постели кто-то есть, но Неждана сильно надавливает своим локтем на левую сторону его груди, и он замирает. Лесничий входит в комнату, с грохотом снимает и бросает в угол свои мокрые, красные сапоги, смотрит на постель, но, не заметив на ней никого, кроме Нежданы, ложится прямо на простыню, и Зверев начинает задыхаться. Он понимает, что нужно терпеть и ждать, пока этот мрачный хозяин уйдет, а то и его сейчас, словно индейку, разрежут топориком. Но тело лесничего давит на горло, и Зверев почти что теряет сознание.
– Да здесь же он. Что ты, не видишь? – сказала Неждана.
– Не вижу. А где? – И лесничий затрясся от хриплого смеха.
Зверев перестал дышать и умер. Смерть сделала его невидимым, и, радуясь своей свободе, он вылез из-под простыни и оказался не в доме лесничего, а на съемках своей новой картины по повести Алексея Толстого «Детство Никиты». Он вспомнил, что съемки остановились на том эпизоде, где Никита с отцом идут в деревню смотреть, как будет в хлеву отеляться корова. По поводу этого эпизода было много споров, и Зверева предупреждали, что он скатывается к ненужному физиологизму и натуралистичности, но он, как всегда, настоял на своем. Сейчас, в его сне, большая, с густыми прямыми ресницами, корова лежала на грязной соломе и громко мычала от боли.
– Снимайте, снимайте скорее! Где звук? – сказал быстро Зверев и хлопнул в ладоши.
Но рядом с ним не было ни одного человека, и вообще не было никого – ни птицы, ни зверя – одна большеглазая эта корова, смотрящая с робкой надеждой, как будто она ждала помощи.
Когда он проснулся в холодном поту, за окном синело холодное утро, и женские голоса спорили о чем-то по-литовски. Зеркало в ванной показало ему бледное, заросшее желтыми колючками лицо с затравленным и неприкаянным взглядом. Это лицо не могло принадлежать режиссеру Звереву, веселому и обаятельному человеку, коллекционирующему пейзажи. Это было лицо бомжа, привокзального попрошайки, и за плечами его не могли стоять ни международные фестивали, ни призы, ни дружеские отношения с Робертом Де Ниро. Была только пьяная русская жизнь.
Он выпил кофе в холле гостиницы и тут же пошел прямо в лес. Дорога занимала около часа, и, пока Зверев шел, он старался ни о чем не думать и ничего не загадывать.
На дворе уже не было следов вчерашней крови, их присыпали песком, и балку, всю в брызгах и красных подтеках, убрали. Неждана вышла на крыльцо, увидев его из окна, и стояла спокойно, высокая, тонкая, в бархатном обруче на длинных своих волосах.
– Одна ты? – спросил ее Зверев.
– Одна. Муж с братом пошли на охоту. Зачем вы опять прилетели?
– Ты знаешь зачем.
– Ничего я не знаю, – сказала она. – У вас в Москве женщины нету?
– Есть женщина. Это неважно.
Она усмехнулась.
– В России у вас говорят, что мужчина – кобель: засунуть скорей да бежать.
Не отвечая ей, он поднялся по ступенькам. Теперь они стояли рядом.
– Ну, может, хоть в дом позовешь? – спросил Зверев.
– Входите, – сказала она.
Вошли вместе в комнату. Он сел рядом с печью на низенький стул.
– На этот не надо. Он детский.
– У вас дети есть?
Она побелела.
– Теперь уже нету.
Такого ответа он не ожидал.
– Вы сядьте сюда. – Она показала рукой на диван.
Он сел.
– Не стоит сюда приезжать. Муж, кажется, понял.
– Да мне что с того?
– Он может убить, покалечить.
– Убить? – он переспросил.
– Да, убить.
Глаза ее были прозрачными.
– Ты переменился, – сказала она. – А летом был жирный какой-то.
– Теперь не до жиру. – И он усмехнулся.
– Хотите со мной переспать или как? Свои надоели?
Во рту у него пересохло.
– Хочу. Даже очень.
– Я вас во сне видела. Правда, – сказала она. – Танцевали мы с вами.
– Я плохо танцую.
– Во сне танцевал хорошо.
– Ну разве что только во сне.
Она опустила глаза.
– Ну, как? Отогрелись? – спросила она. – Теперь уходите.
– Нет, я не уйду.
– Тогда я уйду.
– Послушай, Неждана!
– Ну, что?
– Поедем со мной.
– Сказала же, я никуда не поеду.
– Тогда объясни почему.
– Нет, вы объясните. Пришли. Вас не звали. Зовете поехать в Москву. Музеи смотреть?
– Я женюсь на тебе.
– Так замужем я! – засмеялась она.
– Да видел я этого мужа!
– И что? Не понравился?
Весь их диалог становился нелепым. Зверев вскочил и близко подошел к ней. Она не пошевелилась. Он с силой притянул ее к себе и попытался поцеловать. Она затрясла головой.
– Уходи.
Он прижал губы к ее волосам.
– Не знаешь ведь ты ничего, – прошептала она.
– Тогда расскажи.
– А кто ты мне, чтобы я вдруг рассказала?
– Давай я тебя… – Он запнулся. – Давай мы полюбим друг друга, и все.
Она оттолкнула его.
– А потом?
– Потом разведешься…
– Иди, – сказала она.
Лицо ее переменилось.
– Во сколько вы съемки хотите начать? – спросила она очень внятно и громко. – Но я должна мужа спросить. Вот и он.
На крыльце послышались быстрые тяжелые шаги. Лесничий открыл дверь и остановился. За лесничим стоял прямой бородатый человек, похожий на великана, которого изображают на рекламе местного литовского пива.
– Опять вы пришли. – И губы лесничего стали такими, как будто покрылись густым серым инеем.
Неждана пожала плечами и что-то сказала ему по-литовски.
– Жена говорит, вы по делу пришли. Я верю жене, а иначе бы…
– Что? – смеясь, спросил Зверев. – Иначе убил бы?
– Убил бы, – ответил лесничий.
Не переставая смеяться, Зверев поднял свою куртку, упавшую на пол со стула, обогнул лесничего, обогнул бородатого с пивной рекламы и на пороге обернулся, чтобы еще раз посмотреть на Неждану. Ее уже не было в комнате.
Глава четырнадцатая
Страдания отца Непифодия
Читателя вовсе не нужно обманывать, и лучше ему знать печальную правду: несмотря на сан, несмотря на то, что народ валом валил на его одухотворенные проповеди, несмотря на расположение к себе самого высокого начальства, отец Непифодий был страшно несчастлив.
И такие откровенно безобразные и мучительные мысли посещали его в последние месяцы, что несколько раз он в сердцах и побил себя самого очень твердой веревкой – и больно побил, не щадя, как чужого, – а раз даже выдрал почти изо лба вполне еще крепкую пегую прядку. И что? И нисколько ведь не помогло. Очень увлекла его также традиционная и расхожая, впрочем, идея, что грешная страсть упраздняется только во всем ей противной и праведной страстью. В качестве такой чистой и праведной страсти, с помощью которой все остальные, грешные страсти должны упраздниться, отец Непифодий и выбрал Таисию. Таисия была не только нехороша собою и как-то весьма неприятно зубаста, но при одном взгляде на плоское и однообразно-озабоченное лицо ее любой нормальный человек тут же начинал испытывать отвращение ко всему плотскому и съедобному: от женского тела до бублика с маком. Хотелось поститься и уединяться. Таким обладала Таисия свойством.
Призвавши некрасивую и немолодую монахиню к себе в прислуги, отец Непифодий поставил перед собою трудновыполнимую задачу: усилием собственного воображения распространить непривлекательность матушки Таисии на весь остальной женский пол. Во всех теперь женщинах видеть Таисию. Не учел он одного факта: желаний самой этой матушки. Таисия не случайно пошла в монахини: несмотря на некрасивость лица, а также нескладность громоздкого тела, молодость ее была наполнена страстями, и всякое с ней приключалось: такое, что даже и вслух-то не скажешь. Однако врожденная твердость характера грехи одолела. Принявши постриг, Таисия стала весьма целомудренной, молилась и денно и нощно и злобно смотрела на тех прихожанок во храме, которые скромно стояли в платочках, держась за свои животы. Из их животов ожидались младенцы. В мозгу у Таисии все теперь были блудницы и грешницы. Род же людской, вернее сказать, продолжение рода, нисколько Таисию не беспокоил. И так обойдемся, хватает народу. Она никого не любила, а то, что Христос говорил о любви, вообще как-то даже всегда пропускала: любовь ей как свойство была непонятна. Грехи, наказание – дело другое. Тут сердце Таисии просто пылало.