Михаил Бутов - По ту сторону кожи (сборник)
– А знаете ли вы, – передразнила дочь, – что это такое, когда некуда пойти человеку?
Александр Васильевич поморщился. Пожалуй, с ней действительно пора поговорить. И об этом тоже: что определенные вещи человек культурный просто не может себе позволить пародировать… И откуда этот резкий, гнусавый выговор? Так объявляла некогда по телевизору ведущая концертов в Колонном зале: «Пе-е-сня…» От кого? На что-то подобное срывалась иногда ее бабка, Нинина мать. Но Маше два года было, когда она умерла. Неужели даже такая дрянь передается генетически?
Он постарался вспомнить, какие качества переходят, как считается, по наследству непосредственно, какие – через поколение. Получалось, что самое большее, чего можно ждать от Маши, – это некоторых математических способностей. Да и то если разовьются они где-нибудь в зрелом уже возрасте. Пока что именно математичку приходилось частенько навещать в школе и убеждать, что Машины интересы совсем в другой области, и ей вовсе не обязательно досконально разбираться в квадратных уравнениях и тригонометрических преобразованиях. Александр Васильевич ходить не любил, и убеждения удавались ему плохо: может быть, потому, что сам он вовсе не был уверен, есть ли у дочери вообще какие-нибудь интересы. Ну, читает кое-что. Правда, по гуманитарным предметам – в отличницах…
Музыка в целом оставила его скорее равнодушным – само по себе конструирование формы, даже такой прихотливой, уже не вызывало особых восторгов. Раньше было иначе. Человек костенеет, подумал Александр Васильевич, дай бог, чтобы и мудрел вместе. Но в самом конце диска, как бы финалом после финала, когда уже отзвучала последняя, щемящая тема, контрабас в одиночестве начинал исполнять атональные последовательности, постепенно сходившиеся к одной, напоминавшей нотную монограмму. Она же, в свою очередь, пройдя несколько раз в узкой интервалике, внутри октавы, расширялась вновь: темп замедлялся, а одни и те же ноты все дальше удалялись друг от друга по шкале, перелетая из октавы в октаву, пока совсем не теряли связь и всяческое движение и не успокаивались наконец на ничто.
Эту часть части – не больше двух минут во времени – Александр Васильевич прослушал трижды, всякий раз стараясь захватить и несколько тактов предшествующей мелодии. Ему давно казалось, что можно прийти к самым неожиданным результатам, исследуя вопрос, отчего именно изображение перехода от упорядоченности к хаосу, несуществованию всякому искусству удается особенно ярко и действует почти всегда безотказно. И уже несколько лет он нащупывал пути. В перспективе мерещилась большая статья, даже эссе, которое куда ближе будет к философскому труду, чем к обычной критике. Суть, по его мнению, так или иначе сводилась к тому, что если предметом творческого акта становится движение, творению как раз противонаправленное, то за счет такого предельного разведения полюсов наиболее отчетливо проявляется безразличная магия искусства, способного прикосновением к чему угодно, даже к абсолютному отрицанию, придавать тому некий особый, но глубочайшим образом укорененный статус бытийственности. И эту первичную, таинственную задачу творчества именно здесь легче всего осуществить убедительно: недаром многим сочинителям средней руки так и не удается оторваться от благодатной почвы описания разрушения: личности, семьи, уклада – смерти, в конце концов. Однако Александр Васильевич считал, что стремление, сознательное или бессознательное, опираться исключительно на такого рода противоположность есть уже начало вырождения, шаг в сторону превращения искусства в подобие эстрадного колдовства с обязательным оживлением трупа под занавес. Все это было бы интересно обсудить с Тарквинером. Но замысел Александр Васильевич лелеял слишком близко к сердцу, а потому в разговорах с Иосиком суеверно старался избегать даже намеков на тему.
На память ему пришла бутылка французского клубничного вина, презентованная кем-то и давным-давно простаивающая в серванте. Совершенно бабское пойло – а в их семье даже Нина предпочитала водку. Слишком слабое, чтобы относиться к нему как к алкоголю, вино как раз годилось для Маши и ее одноклассниц – и он уже поднялся, намереваясь идти в соседнюю комнату, эффектно вытащить: сюрприз! Но на ходу передумал, сообразил, что неизвестно еще, как отнесутся чужие родители даже к намеку на винный дух, – и недолго нарваться на скандал. Щелкнув пальцами и по-военному развернувшись на каблуках, он обнаружил, что расстегнутый портфель упал набок и красная папка с приклеенной на обложку полосой бумаги, где чернилами аккуратно выведены были заглавие и имя, выскользнула на пол почти целиком. Александр Васильевич колебался, но все-таки поднял ее и отнес к столу, рассудив, что прятать опять с глаз долой теперь все равно уже бесполезно и остается только попробовать не больше обращать на нее внимания, как если бы была она самым заурядным предметом, ничем не отмеченным среди множества других.
Рукопись появилась в редакции месяца три назад. Пришла обычным путем: по почте, вместе с очередной порцией графоманской продукции. Редактор из стажеров зафиксировал ее, как положено, и отложил, естественно, в долгий ящик. Но, поскольку как-то отреагировать он обязан был по должности, в конце концов все-таки в нее заглянул – узнать хотя бы, о чем там речь. И сразу же передал Александру Васильевичу, объявив, что рекомендовать не осмеливается, но просмотреть считал бы полезным. Однако Александр Васильевич был занят тогда большим и на удивление приличным романом одного из зауральских классиков, к тому же друга Главного, и времени не имел совсем. Не читая, он переадресовал рукопись внештатнику-рецензенту, мнение которого уважал. Но и тот не высказался определенно ни за, ни против, а ограничился расплывчатыми соображениями, состряпав стандартный отзыв на полторы страницы. Зарывшись в сибирской прозе, Александр Васильевич текучку не отслеживал совершенно и про рукопись благополучно забыл, пока не узнал, с немалым удивлением, что вынырнула она не где-нибудь, а непосредственно у Главного. Подозревать здесь, видимо, следовало стажера, решившегося на демарш против равнодушного начальника и каким-то образом подсунувшего ее наверх. Еще удивительнее было, что Главный такую вот, никем не рекомендованную повесть стал читать сам, а не спустил обратно в отдел. А прочитав, уже лично всучил ее Александру Васильевичу со словами, что, хотя ему и не очень понравилось, он не исключает, что определенный интерес это может все-таки представлять. Что бы ни говорили о Главном, он имел редкую для стариков черту: смелость признавать, несмотря на свои годы и положение, что и вещам не по его вкусу дозволено иметь место. Для Александра Васильевича уже одного этого было достаточно, чтобы не то что с кем-нибудь в разговоре, но в мыслях даже не позволять себе по отношению к нему и намека на непочтительность. «Вы ведь чувствуете тоже, – сказал Главный, – мы скоро останемся у разбитого корыта. Все меньше и меньше прозы… Так что посмотрите – вы ближе к новым веяниям, вам яснее, проще оценивать…» И в конце разговора добавил, что, во-первых, и сам бы хотел ознакомиться с аргументированным Александра Васильевича мнением, а потом – раз уж повесть была замечена – стоит и автору в любом случае выслать рецензию дельную и обстоятельную. Александр Васильевич обещал сделать через неделю.
И оказался лицом к лицу с сюжетом, под которым уже расписывался однажды в своем бессилии.
Он так и не смог найти объяснения, отчего, просмотрев только первые страницы, где шло просто описание деревни и даже имя героя возникало пока всего раз, походя, так что ничем еще не определялась область возможных продолжений и разве что о времени действия можно было догадаться, – отчего уже тогда он сразу понял, чем это будет. И когда потом – в общем-то, он остался совершенно спокоен, и только пальцы не очень слушались: то, промахиваясь, мусолили угол одной и той же страницы, то захватывали несколько сразу, – стал лихорадочно листать рукопись, уже не подтверждений искал, а отмечал, скорее, несоответствия. Но иногда совпадали даже детали. Мысль о плагиате не приходила Александру Васильевичу: никаким чудом не могли бы попасть столько лет спустя в руки неизвестному человеку его черновики, своевременно без остатка (и без патетики) отправленные в мусор, – а значит, сама тема диктовала разработку некоторых эпизодов. Когда изумление и тот почти мистический ужас, какой способны вызывать значительные совпадения, отпустили его, Александр Васильевич пришел к выводу, что странно, пожалуй, как раз обратное: почему не раньше, почему за два почти десятилетия этот сюжет так и не был никем востребован. Ведь мемуары Сергия Булгакова, в которых, несомненно, как и сам Александр Васильевич когда-то, новый автор отыскал для него основу, известны были многим и давно. А ощущение, оставленное у Александра Васильевича описанной там сценой, казалось слишком явственным, чтобы относить его исключительно на счет собственной индивидуальности. Ощущение того, что в истории, рассказ о которой уместился в два или три абзаца, каким-то образом сходятся силовые линии целой эпохи и потому, если суметь написать об этом, выйти должно обязательно классически-емко, обязательно появится множество смысловых пересечений и связей – с прошлым, с современностью, – о которых автору позволено порой и не подозревать, но которые как раз и придадут сочинению действительную глубину. Находка для человека, не испугавшегося задачи. Значит, просто не было до сих пор такого?