Ирина Муравьева - Полина Прекрасная (сборник)
По полному отстутствию приданого и родительской заботы замуж ее выдали не только что не спросясь, а лишь потому, что она приглянулась рябому Пахому своею наружностью. И с этим рябым, неотесанным, вдовым, однако же к ней расположенным мужем такая настала судьба, что хоть в реку бросайся с обрыва, хоть голову в петлю! Пахом ревновал ее денно и нощно: к последнему пьянице, к нищему в церкви, к безносому страннику в струпьях и язвах, таскал ее за косы, бил, вожделея супружеской, простонародной любви.
Люто возненавидевшая его Акулина изредка даже и отвечала ему на удары, и двинула как-то коленом в поддых, – да так, что посыпались искры из глаз. Пахом попритих, но, увы, ненадолго. Шли годы. Детей у них не было, и в страшной тоске простаивала, бывало, бедная женщина перед образом Спасителя, молясь, чтобы Он подарил ей ребенка.
А тут вдруг пошла по грибы и наткнулась на спящего барина. Некоторое время она тихо стояла над распростертым посреди цветущего лесного ковра Иваном Петровичем, любуясь румянцем его и ресницами, пока молодой человек не проснулся, не заговорил с нею, не наклонились они над прохладным ручьем, не толкнула друг к другу их неумолимая сила, с которой не справиться нам, грешным людям.
Через короткое время Иван Петрович принялся размышлять о сложившемся положении так же, как он размышлял обо всем: с восторгом и вечной болезненной мукою. Он твердо знал, что не будь возлюбленная его замужем за рябым Пахомом, не стал бы он и сомневаться нисколько, а тут же бы с ней обвенчался. Что скажут при этом родня и соседи, нисколько его не интересовало. Желание жить своим трудом, никого не угнетая, не мучая, самому добывать кусок простого насущного хлеба, растить в благородных понятьях потомство так сильно охватило трепетную душу Ивана Петровича, что он в ужасе просыпался иногда посреди ночи от постыдных и навязчивых сновидений. Во сне он видел смерть ненавистного мужа, к которой был очень и очень причастен. К примеру, душил его подле рябины. А также бывало, что сбрасывал с лодки. Отнюдь не христианское чувство к Пахому, к тому же не равному ни по рожденью, ни по воспитанию, так угнетало порою Ивана Петровича, что однажды он не вытерпел и признался в этом Акулине. К удивлению его, рыжеволосая и зеленоглазая Акулина, оказывается, полностью разделяла это чувство и, быстро перекрестившись, сказала возлюбленному, что кабы не страх загробного наказания для них обоих, давно бы она собрала тех грибков, которые и помогли бы супругу уйти на тот свет и уже не вернуться. (Вкусны же грибки эти: чисто курятина!) В ужасе прижал Иван Петрович к груди своей обезумевшую крестьянку и просил ее никогда не думать об этом, поскольку нельзя строить счастье свободы на чьей-то насильственной смерти.
Акулина уныло согласилась с ним, на том разговор и закончился. А через пару недель, когда они, как обычно, сошлись утром в роще, и так хороша была стройная баба в просторном и пестром своем сарафане, что вздрогнул рассудок под шапкой кудрей, и тело Ивана Петровича сразу как будто огнем налилось, и желанье его охватило безумно и жадно, но тут-то она, эта стройная баба, возьми да скажи ему важную новость. При этом она провела смуглым пальцем в простом перстеньке по груди и шепнула:
– Ты титьки потрогай. Как камень. Гляди-ка.
С умилением и страхом потрогал Иван Петрович Белкин высокие пышные груди любезной. Они были точно как камень. А в том, что ребенок его, а не рябого и грубого кузнеца, он не сомневался, но что с этим делать, не знал. На свете должно появиться дитя, и это дитя будет жить здесь, в глуши, в пропахшей овчиной и щами избе, а он даже видеть не сможет младенца. И что станет с матерью? Как Акулина, столь гордая сердцем, правдивая, страстная, воспримет такую постыдную жизнь?
Единственное, что немедленно пришло в разгоряченную голову молодому человеку, было решение вырвать свою подругу из ненавистного супружества, увезти ее на край света и там, на краю, жить тяжелым трудом, зато уж по совести и без обмана.
Пока Иван Петрович обдумывал, как и на какие деньги осуществить свое намерение, наступила зима, обледенела приютившая влюбленных роща, и осталось им одно – переписываться. Спасибо помог старый дуб, чье дупло служило укромным хранилищем писем. Рябой туповатый Пахом и не ведал про их переписку, но в том, что жена понесла, был уверен, и часто смотрел на живот Акулины с сомнением горечи и неприязни. И кабы неграмотный этот Пахом был не крепостным рабом, а свободным, то он бы не сделал всего, что он сделал, поскольку отсутствие образованья родит в человеке косматого варвара.
Проснувшись однажды на самой заре (едва народившийся месяц, как пряник, облитый глазурью, сверкнул в небесах!) услышал Пахом, что жена Акулина сквозь сон повторяет какое-то имя. Тяжело спрыгнув с печи, он подошел к спящей на лавке под тулупом Акулине и грубо сорвал с нее жаркий тулуп. Она обхватила руками живот свой. Глаза почернели.
– Дите в тебе чье? – прошептал ей Пахом.
– Я мужня жена, – отвечала она. – Чьему ж во мне быть?
Он вдруг навернул на свой крепкий кулак большие ее, темно-рыжие косы.
– А коли не мой? – И он скрипнул зубами.
– А чей же тогда?
– Вот ты мне и ответь! – И он оттянул ее голову книзу.
Она захрипела.
– Винись, говорю! – Пахом побелел.
– А чего мне виниться? Я Господу Богу слуга, не тебе…
– Как так не мене? – удивился Пахом. – Ты ж, сука, жона! И блудить побегла?
Ловкая и яростная Акулина сильным локтем ударила Пахома в бок, чего он не ожидал, и, осев от боли, отпустил ее волосы. Акулина схватила медную ступку, удобную ей для ведения хозяйства.
– Убью тебя, ирода, не подходи!
Пахом отступил. Зная характер несговорчивой жены своей, он в который раз пожалел, что взял себе кралю с господского дома, а не обвенчался с простою крестьянкой.
– Акулька, погодь! Чей приплод, говори!
– А барский! – сказала шальная Акулька. И вся покраснела, как будто от радости.
Пахом безнадежно вздохнул. Скупые слезы выступили на тусклых глазах его.
– Зарыть тобя в землю, гадюка, живьем! – сказал он угрюмо. – Шо ступкой-то машешь? Махала кобыла хвостом да издохла!
Акулина еще крепче сжала ступку в широких ладонях.
– Вели кобелю, шоб тикал со двора, – сказал ей Пахом. – Тобе, окаянной, такой мой приказ: сиди тут и майся, а как разродишься, так буду решать: жить тобе али нет. Что зенки-то пялишь? Оглохла, поди? Жалею ведь, дуру! А так бы прибил. Дитятю жалею!
Любезным читателям невдомек, какие чувства вскипали порою в самых темных и невежественных сердцах русских людей первой половины девятнадцатого столетия! И не потому, что иные господа, угрызаемые наличием рабства в России, шлялись по деревням и обучали крестьянских ребятишек грамоте (они же за это потом поплатились!), а лишь потому, что равны перед Богом все грешные жители этой земли и можно вполне обойтись без ученья: не в грамоте дело, не в образованье.
Побелевшая, как снег, Акулина встала с лавки, положила на место медную ступку и низко поклонилась Пахому. А он весь затрясся рябым своим обликом.
Утром на следующий день, истерзанный заботами и тревогами, Иван Петрович просунул в дупло мускулистую руку и вынул записку.
«Свет Ваня! – писала ему Акулина. – Молю Христом Богом: беги и сокройся! Узнал он, что я на сносях. Сказала как есть. Ты меня не вини. Крест, Ваня, не мука душе, а подмога. Спаситель за нас на кресте принял смерть. Что будет, то будет. А мне бы тебя хоть разочек обнять. Прощай, ангел мой. Приходи завтра в полдень».
Светлыми хрусталями дрожали провисшие от тяжести выпавшего ночью снега стыдливые ветви берез в зимней роще. Когда Иван Петрович, потерявший от быстрого бега соболью свою шапку, раздвинул дрожащий хрусталь над полянкой, где летом заснул он когда-то, усталый, его Акулина была уже там. Горела вся от нетерпения встречи. Заснеженный платок покрывал ее рыжеволосую голову, и иней сверкал на ресницах. Увидевши любимого своего Ивана Петровича, неверная чужая жена так и припала к молодому человеку, так и обвила его, словно хмель, и слезы ее, прожигая тулуп, смочили Ивану Петровичу горло.
Долго целовались они разгоревшимися губами, и, не выдержав, Иван Петрович расстегнул на ней домотканную рубаху и начал ласкать ее пышную грудь. Мороз был в лесу минус двадцать, не меньше.
– Застудишь меня! Очумел! Погоди! – сказала она, наконец отдышавшись.
Он сразу опомнился и покраснел.
– Ну, вот и простились. Теперь уезжай! – шепнула ему Акулина сквозь слезы.
– Куда? – ахнул он. – Тебе скоро родить!
Акулина зачерпнула снега с еловой лапы и обтерла лицо.
– Убьет он тебя, душегубец чумной! Греха не боится! Ты верь мне, я знаю!
У Ивана Петровича задрожал подбородок. Нужно принять во внимание, что молодому человеку было в ту пору всего восемнадцать лет, еще молоко на губах не обсохло, и сердцем он был очень нежен и кроток. Крупная телом, засыпанная снежными искрами женщина, отступив на шаг от юного любовника, поглядела в глаза Ивана Петровича властными своими глазами.