Ирина Муравьева - Полина Прекрасная (сборник)
Поэтому он все смотрел на Полину в столовой, как смотрят на ангела с неба, и все норовил проводить до троллейбуса, и все утащить хоть в подьезд, хоть под арку и поцеловать ее сладкие губы. Однако Полина его избегала. Целуйся с другими, биолог Дашевский.
Тем временем осень пришла. И Полина вдруг так округлилась, что люди заметили. И Костя Дашевский заметил и ахнул. Вот тут-то он вдруг поступил очень круто. (Терпеть не могу это новое слово, но нужно хоть раз его вставить в роман. И так говорят: Муравьёва забыла родной свой язык, раз живет в отдаленье!) Он вдруг поступил очень круто: он взял Полину за локоть и вывел ее с зеленым пластмассовым вместе подносом из шумной столовой.
– Полина! – сказал ей биолог Дашевский. – Скажи: ты беременна?
– Да, – сказала Полина.
– Тогда я обязан… – сказал благородно ей Костя Дашевский, но фразы своей не закончил, поскольку она перебила его на полслове.
– Но, Костя, при чем же здесь ты?
– Как при чем? – Дашевский залился малиновой краской.
– Послушай! Но ты не сердись, потому что… короче: ребенок не твой. Ты прости.
– Как это: не мой?
– Так. Не твой. Я знала, что будет ребенок, когда мы… С тобой… Ну, у Киры на даче… Я все уже знала. Уже был почти целый месяц, вернее: уже было пять с половиной недель. Но я тебя правда люблю и любила. Поэтому я и подумала: можно с тобой провести хоть часок напоследок? И вот. Провела. Ты совсем ни при чем.
Она проглотила слюну очень звонко. Она была женщиной. Женщины лгут. Дашевский почувствовал вдруг облегчение. (А если бы это случилось в гареме – я все о своем! – так ведь драмы бы не было. И лгать не пришлось бы. Ну, как достучаться до глупых народов и их государств? Куда обратиться с таким предложением?)
– Ты замуж выходишь? – спросил он ревниво.
– Не знаю, не знаю, – сказала Полина. – Он очень хороший, заботливый парень. И любит меня.
– Ну, еще бы! Еще бы тебя не любить!
И Дашевский слегка даже скрипнул зубами от злости. Полина опять проглотила слюну.
– Зайдем на минутку! – сказала она.
Они очутились в подсобке, где тускло горела одна очень жалкая лампочка. И он ее обнял. И снова их губы, впиваясь друг в дружку, вдруг так раскалились, как будто бы их подожгли на костре.
Декабрь в том году оказался морозным. Сверкал и дымился. Полина, ступая совсем осторожно, боясь поскользнуться, пришла в поликлинику на консультацию. Ходить полагалось туда каждый месяц. Врачиха, усталая, с грубым лицом, помяла живот и пощупала ноги. Полина лежала, спокойно терпела.
– Как грудь? Не болит?
– Нет. Но тут твердое что-то…
Она показала, где: тут. Та помяла. Велела задрать кверху руки. Помяла подмышки и села за стол.
– Пройдешь маммограмму. Посмотрим, что там у тебя. И давно?
– Нет, не очень. Ну, месяц назад. Я не знаю…
– Посмотрим, – сказала врачиха и грустно вздохнула.
Еще через несколько дней сообщили Полине диагноз. Федюлин Давид и Татьяна Федюлина свозили ее в институт на Каширку, там был у Федюлиных блат: брат Федюлина.
– До родов вас с раком груди не оставим. Активная клетка. Процесс идет быстро, и это опасно.
Федюлинский брат почесал подбородок.
– Что будет с ребенком? – спросила Полина.
– Мы грудь ампутируем, это несложно, – сказал брат Федюлина. – Но вот наркоз… Наркоз этот вовсе не нужен ребенку.
– Что будет с ребенком? – как будто не слыша, опять повторила Полина.
– Мы вынем ребеночка. Через неделю. Кормить вы не будете. Выкормим формулой. Потом мы дадим отдохнуть вам дня три и будем снимать уже грудь. Вот и все.
Она обхватила руками живот. Федюлины переглянулись.
– Скорее! – сказала она очень хрипло и низко. – Скорее его вынимайте оттуда! Ему ведь там вредно сейчас находиться! Ведь рак у меня?! Вы спасайте его!
Оперировала молчаливая невысокая женщина. Брат Федюлина заглянул перед тем, как ввели наркоз, потрепал Полину по щеке.
– Ну, ты молодец! Настоящая мама!
Она провалилась. Проснулась в палате.
– Пацан у тебя! – сообщил брат Федюлина. – Хороший, здоровый. По виду не скажешь, что он недоношенный. Классный пацан!
На следующий день показали ребенка. Он был ярко-красный, курносый, кудрявый. Она ощутила такую любовь, что даже в глазах от любви потемнело.
– Бутылочку на! Покорми, он голодный!
Ей дали бутылочку, дали ребенка. Он был, показалось ей, очень горячим.
– Мне кажется, он заболел! Он горит весь! – вскричала она.
– Ничего не горит. – И низенькая медсестра на ходу пощупала лоб у ребенка. – Мамаша! Вы только родили, уже паникуете! А вам еще жить с ним да жить! Успокойтесь!
А через неделю снимали ей грудь. Ребенок был дома с Мадиной Петровной. Та стиснула зубы и помолодела. К тому же и муж все звонил да звонил. И голос плаксивым был и виноватым.
– Мадина! Позволь мне прийти и помочь! Ведь плоть наша общая! Кровь ведь. Мадина!
– Поползай! Поползай! – шептала Мадина, качая коляску с невинным младенцем.
Потом вспоминала про дочку, и ужас сжимал ее сердце. Пускай он поможет. Отец, не чужой. Что теперь пререкаться?
Она пасла коз. И не знала его. Потом он пришел и прижал ее к сердцу. Лежали внутри виноградной лозы, как будто вдвоем в колыбели зеленой.
– О как ты прекрасен, возлюбленный мой! – сказала она.
Он приподнял ее груди.
– О как ты прекрасна, голубка моя! – сказал он, целуя ей левую грудь.
Она ощутила смущенную радость.
– Сосцы твои, – он прошептал, – словно пара козлят, двойня серны…
Она испугалась: он правды не знает.
– Возлюбленный мой! – простонала она. – Я скоро умру. Я умру, мой любимый!
Он нежно прижал ее груди ко рту.
– Не думай об этом, – сказал он. – Мы оба ведь изнемогаем от нашей любви… Она защитит нас, не бойся, голубка…
На Гоголевском бульваре текло со всех деревьев и скамеек. Солнце было таким теплым, что впору без пальто ходить. Полина неторопливо покачивала коляску и щурилась от яркого света. Начало апреля, а как хорошо!
Он пискнул, как птенчик в гнезде. Не заплакал, а пискнул легко и затих. Но Полина взяла его на руки.
Каждое лишнее прикосновение к нему было радостью. Она бы и вовсе держала его на груди сколько можно. Таскала бы, как кенгуру кенгуренка. Откинула кружевце и посмотрела. Он спал и чему-то смеялся во сне.
– Чему ты смеешься? – спросила Полина, сама засмеявшись. – Чему ты смеешься?
И вдруг кто-то кашлянул рядом. Она обернулась, смеясь вместе с сыном. На лавочке рядом сидел Александр. Теперь с бородой, но такой же, как прежде.
– Кто? Мальчик? – спросил он.
– Да, мальчик. Алеша.
– Ты так посиди. Я тебя нарисую. Мадонна с младенцем. Я ведь обещал.
Шестая повесть И.П. Белкина, или Роковая любовь российского сочинителя
Прежде всего не мешает сказать, что Иван Петрович Белкин был самого нервного характера, и это часто препятствовало его счастью. Он и рад был бы родиться таким, какими родились его приятели, – люди веселые, грубоватые и, главное, рвущиеся к ежесекундному жизненному наслаждению, но – увы! – не родился.
Тревога снедала его.
Особенно утром, когда проснешься, бывало, в квартире на Подкопаевском, которую Иван Петрович даже и полюбил со временем, хотя первые недели после деревенского раздолья никак не мог привыкнуть к тесноте нового жилища. Столица наводила на него то страх, а то дикий какой-то восторг. Страшно было одиночество, особенно по ночам. В деревне ведь как? Всегда кто-то рядом: вот маменька спит, вот котенок, вот няня. А здесь, в Подкопаевском? Здесь никого. Постепенно Иван Петрович втянулся в столичное житье, и ни один человек, кроме самих участников горестной этой истории, не знал, зачем он впоследствии вернулся обратно в деревню, оставил столицу и службу оставил, и чем так изранен был весь и насквозь.
Об этом, собственно говоря, и пойдет речь. Но и тут нужно не торопиться, а сказать, что невинность свою Иван Петрович потерял за два года до переезда в столицу, и случилось это дома, то есть в деревне, на восемнадцатой весне его. Будучи неисправимым мечтателем, он часто покидал двор и уходил куда-то подальше: в поля, например, и в дубравы, и в рощи и там предавался мечтам.
Однажды, тем днем, когда сама природа, кажется, так и изнемогает от обилия света, разлившегося по каждой жилочке ее, по каждому листку и лепестку, а птицы поют и красивей, и жарче, чем даже певцы в самых лучших театрах, и нету не только что зла на земле, но даже намека на зло нигде нету, лежал совсем юный Иван Петрович в расстегнутой на груди белой рубахе под деревом и тихо, беспечно дремал в наслаждении. Вдруг шорох его пробудил. Иван Петрович открыл глаза и прямо перед собою увидел женщину, еще молодую, однако не слишком, с большой, ярко-рыжей косой, в просторном сарафане и с такими любопытными зелеными глазами, что он даже вздрогнул: ни разу не приходилось ему видеть таких глаз не только что на лицах простого сословия, но даже у дам недоступных и знатных. Глаза у крестьянки были чудо как хороши: огромные, цвета травы, в пушистых, как пчелы, ресницах, и веки казались немного зелеными, как будто зрачки разлились под их кожей своей этой жгучей и темною зеленью. Незнакомка смотрела на лежащего под деревом Ивана Петровича с удивлением, но бежать никуда не собиралась, и даже смущенья заметно в ней не было.